Страница 58 из 62
— Моя говорит, Егор — враг большой! Искать нада! К стенке ставить нада!
Был записан в колхоз как первейший, зарытый в землю бедняк, который тянется из одичалой тьмы к сознанию момента. Приволок на верёвке всё хозяйство своё: длиннобородую козу, хрипевшую от какой–то хвори. Козу поспешили прирезать: кровь из горла не била, лишь вытекла малость.
8
Четыре дня минуло с того утра, как не уплыл в Самару. Переправил в Зайцево заготовленное сено. Ночью изрубил выкорчеванные, в три обхвата, пни, распалил костёр — как багровело вокруг! Как снопами искры уносились! Как трескуче–яростно рвалось сердце кострища!
Сегодня было облачно, вечер прохладен. Моросит; на рябой реке — лодка. Тихон с удочками. Жигулёвские горы — за сумрачно–густеющей дымкой. Небо над горами заволокли тучи, грознеют.
Присел меж деревьев у края обрывчика; на стволе тополя — змейка тонюсенькая: муравьи спешат вниз. Стрекоза на ромашке — глаза вспыхнули,
отразили зарницу.
По отмели голуби бегают; метрах в ста от реки, под рыхлым откосом, костерок чадит. Мальчишки над котелком.
— Моя–твоя шастает.
— Он овраг знает, куды лоси–то уходят сдыхать. Их жрёт.
— Дед Малайкин всё хотел выследить, да помер.
— Сколь дней бабка–то проживёт?
— А Степугановы Прошка и Колька свежатину досыту…
— Так и свежатину?
— А то! Степуган жеребёнку глаза выколил, с председателем браковку написали. С печатью! Зарезали, с ветельнаром поделили…
Застрекотала сорока: от перешейка рысил всадник. Повернул на дым костра, вздыбил лошадь на краю откоса, с мальчишками заговорил.
9
Вернувшись в землянку, застал Рогнеду у бурлящего самовара: посуду расставляет.
— Оставь только чашки. Гость к нам. В бане закройся.
Прибавил пламени в лампе; снаружи фыркнула лошадь. Откинулась дверь. Постояв, осторожно спустился крупный человек в парусиновом плаще.
— Оперативно определил ваше лежбище, Сергей Андреич!
Сняв плащ, поискал глазами — зацепил за сучок, торчащий из доски. Фуражку положил на стол, расправил чесучовый френч. Сел на чурбан.
— Экая краля шмыгнула на зады! Зря опасаетесь, Сергей Андреич. Рыжая, а я исключительно смуглокожих уважаю! У меня молодочка, с Дона, волос — вороново крыло! Даже и по ноге эдак меленько курчавится… нехорошо чего–то глядите — не по вашу я жизнь… А это, характер ваш зная, на случай, — положил перед собой наган.
— Ковш! — взгляд на кадку.
Гость, оторопело зачерпнув, протянул. Короткий взмах — квасом плеснуло в ноздри: захлебнулся. Наган — в руке Ноговицына.
— Встать! Говорить!
Вытянулся, не смея утереться.
— Да што я, господин капи… Ну, понял — верх ихний будет. Вы–то — шасть за границу, языки знаете, обхождение. Пристроитесь. А я? Своя тропка нужна…
Вытащил Руднякова. Скрой он про меня, словечко замолви — если б не в ЧК на службу, то младшим красным командиром я б стал на первый раз. А он, как вышли к ним, на меня: «Палач! В трибунал!»
К палатке трое ведут. Один — сопля. Я — споткнись, он меня невзначай штыком в локоть. Я в стон. Оборачиваюсь: «Чего калечить–то?» Бац — винтовку! Одного — пулей. Соплю и другого — штыком. И скитался же я…
Держа наган в правой руке, Ноговицын левой налил полчашки чаю, отхлебнул.
— Присесть–то можно, Сергей Андреич?
— Продолжать.
— А в двадцать седьмом я самолично Руднякова нашёл. Не верите? В газетах прочитал: намекали на его причастность к троцкистско–зиновьевскому блоку. Значит, арест грозил. Тут всяко лыко в строку. Я сказал ему: «Пускай меня кончат. Но сперва на вас докажу: вы екатеринбургское подполье выдали! А про трибунал нарочно кричали, сами ж мне и бежать помогли!»
— Дальше.
— Пристроил поваром. Потом обвинение с него вроде сняли. Подфартило. Помните Мещеряка? Рудняков его обвинил в правом уклоне. И Альтенштейна.
А Коростелёва, что Нотариусом проходил, обвинил как главаря контрреволюционной крестьянской партии… И в верхи взлетел!
— Всех этих людей, благодаря тебе, он спас тогда, в девятнадцатом.
— Ну, тогда–то!.. А теперь, при его делах, я ему — нужнейший человек! Я теперь — Фрол Иванович Гуторов, уполномоченный Самарского исполкома по сплошной коллективизации. А Борис Минеевич — ответственный аж за всё Среднее Поволжье, включая Оренбургскую область. Это ж восемь миллионов душ! Сколько деревень — к ногтю! Овцы друг на дружке шерсть гложут. Скоро краснопузые мужички своих мертвяков, детёнышей жрать будут!
Выбил из барабана патроны, метнул горсть через всю землянку — прямо в ушат. Швырнул наган гостю — одной рукой словил, спрятал.
Властно–давяще зазвучал голос Ноговицына:
— Мой отец, тайный советник, под началом блаженной памяти Петра Аркадьевича Столыпина служил. За престол и свою, и мою с братьями жизнь
отдал бы. Человек же, на престоле сидевший, не снизошёл навестить умирающего Столыпина, «спасибо» ему сказать за его деяния… Измерзил престол дерьмом Гришки Распутина. Толкнул страну — ей век жить, нападенья не знать — в побоище, от какого и пошло падение…
Мне, по растленности моей, поздно это открылось, а как открылось — думал, один исход от мыслей: смерть. Однако сподобился: и умер, и живу. И когда зажил — умершим–то, — ушёл из меня жар. А из тебя, Витун, вижу, не уходит?
— Так и стоять мне?
Ноговицын чуть наклонил голову: гость сел, промокнул толстое лицо подкладкой фуражки.
— А мой папаша скотом промышлял. Прасол потомственный. Овец своих, чистопородных, одна к одной, до полтыщи бывало! Барана с выставки — и на
стол! Не жалко. Деньгами ссужал, кожевенный завод присматривал… Сладка им наша баранинка…
Положим, я сейчас ем даже слаще, чем могло бы быть, не порушься жизнь. И права над человеком у меня такие — отцу с перепоя никогда б не приснилось… — Витун вздохнул продолжительно. — Но я не живу с лёгкой душой. А имей я мою полтыщу овец — я бы жил с лёгкой душой! Мне бы, почитай, день за днём было удовольствие, что через моё уменье, через ловкую работу достояние у меня растёт.
— А теперь, — сказал с деланно–ёрнической нотой, — у меня удовольствие от того только, что смертью мщу…
Огромные руки (в запястьях мослаки — с куриное яйцо) подрагивают мелкой частой дрожью. Пот каплет с лица, губы кривятся.
— Мщу — и, знаете, чего мне при том боле всего не хватает? Без оглядки завыть! Ох, как бы я вы–ы–ыл, как вы–ы–ыл!.. У всех, кто бы слышал, кожа б на хребтах отмёрзла. — Гость ощерился, показав крупные тесно сидящие зубы, тронутые желтизной. — Оттого у меня тяга завыть — что авось отзовётся какая ни есть своя душа… Как давеча с парохода увидел, узнал вас — так во мне и стронулось всё от пяток до темени. Выжил — и не за границей, на нашей родной земелюшке выжил: ай ли не радость?! Вот, думаю, чья душа — коли откроется — верняк покажет!
Витун ищуще прилип взглядом к лицу Ноговицына:
— Уж никак не поверю, Сергей Андреич, что нет у вас злости на тех, кто ваше дорогое, рапрекрасное отнял. А коли обманываете… про жар–то, хе–хе, — то и у вас, — он хищно хихикнул, — и у вас в душе — тяга завыть. Вот и показала душа верняк! Значит, вместе нам легче будет. С вашей–то головой мы им в сто раз больше урону нанесём!
Желаете, по финчасти приставим? Или в нарпит? А то — по заводам охвостья Промпартии выявлять. Всё в наших возможностях. У Руднякова — какие главари в друзьях! Смирнов — он в Оренбуржье, в девятнадцатом — ого! — шесть тыщ казачьих семей расстрелял. Сокольников! Осенью восемнадцатого, в Ижевске, — пустил в расход семь тыщ рабочих. Белобородов — обеспечил распыл царского семейства. А разве не поделом? Царь–то, сами сказали, и довёл до всего…
— Болтлив стал, Витун.
Привскочил, оправляя френч:
— Виноват! А я вам водочки привёз. В седельной сумке — мигом…
— Не надо.
— Отвыкли никак? — помолчал. — Чем пробавляетесь–то? Квас — вон, а хлебушек?.. Не скажете, знаю. Характер.