Страница 19 из 21
Пульс ее капризной и своенравной натуры с каждым днем войны бился тише, спокойнее, печальнее. Война вызвала к жизни доселе дремавшие душевные силы, настойчиво и мягко проступили черты исконно русской женщины: упрямого терпения, готовности к взрыву подвига или медленному горению страдания.
Здесь, в госпитале, заканчивалось Преображение.
…Перед нею лежала история болезни Ивлева, «род. 8.9.1919 г. в гор. Гирей, Краснодарского края», студента четвертого курса МАИ, бывшего на практике в авиации Балтийского флота. Потом перед нею лежал и сам Ивлев. Правда, он спал, с головой укрытый простыней. С выпукло проступавшими бицепсами скрещенных рук и широкой грудной клеткой, он никак не походил на труп, – скорее на не совсем классическую (уж слишком долговяз) гипсовую фигуру атлета. Вот сейчас придет скульптор, сорвет покрывало, полюбуется, покажет друзьям и отправит свое творение на выставку. И пришел главный хирург с двумя ассистентами, и откинул простыню, и открылось недовольное, гипсовое лицо притворно спящего атлета, с фиолетовыми веками и длинным носом.
– Молодцом, – только и сказал врач, – а ведь контузия была тяжелая, и ранение в голову.
Отошел старик довольный, а Ивлев снова так натянул на голову простыню, что хоть бей, как в барабан. Больной не признавал одеяла – в палате было тепло.
Да, он никак не походил на труп. Смерть немного поработала над ним. Хирург-скульптор оказался сильнее. Другой бы на месте Ивлева как укрылся простыней по-покойницки, так бы под ней и остался.
Тоня несколько раз пыталась поговорить с земляком, но безуспешно. «Ранение в голову сказалось», – думала она. «Буду прикидываться пришибленным, скорее выпустят, – думал он, – а девка ничего. В ней что-то слышится родное».
В одно из вечерних дежурств Тоня услышала, наконец, слабый, но уверенный голос больного:
– Это вы бросьте, мамаша. Нету Бога.
А старенькая сестрица, выморощенная монашка, только без «формы», – свое:
– Ан, глядишь – и есть.
– Где же это – «глядишь»?
– А хотя бы на том свете.
– Ну, я туда не собираюсь.
– Сколько тут таких было, тоже не собирались. Не дай Бог, конечно. А вы бы лучше помолчали. У вас жар. А Бог есть.
– Нету, – шипело свистящим под простыней, горячим и каким-то почти злобным шепотом. Тоня знала: родная одинокая душа мечется в жару, страдает сильный, терпеливый и озлобленноупорный человек из тех, кто до самой смерти не сдается смерти.
– Ну и раненые пошли, – сетовала старушка, отойдя с Тоней от Ивлева. – Какие то все непримиримые, злые. Никак не могут смириться со своим несчастьем. А все оттого, что веры нет.
– Да, это вы правы, – сказал Ивлев. – Нет веры: ни в Бога, ни в черта, ни в победу, ни в пар…
– Вам спать надо, – строго перебила его Тоня, давно уже усвоившая язык и манеры медицинских сестер.
– А это беленькая, – под простыней зашелестело, зашипело, как в испорченном механизме, и прошептало покорно и добродушно: – Ладно, вас я послушаюсь. Уже сплю. Я же не виноват, что такой слух у меня. На нашей авиаматке – «авиамайке», как говорил боцман из сербов, служил вместо звукоуловителя. Только и знал кричать: «Воздух». Вот меня и шибануло этим воздухом. Два часа плавал, пока вытянули. Ну, сплю.
Пришлось отойти от него еще дальше. Доверительным шепотом старушка сообщила самое важное:
– Ночью-то не спал. Бредил. И как вождей крыл, как честил… И все Политбюро, говорит, и всех ихних родственников, и еще мало того, сто верст вокруг. Не до смеха. Что-то надо было придумать. Я уж его в одеяла кутала, кутала, чуть рот не затыкала…
– Вы сегодня с кем дежурите? – спросила Тоня.
– С Ивановой.
– Это славная девочка. Других старайтесь не подпускать к нему. Понимаете… На сто верст вокруг.
На следующий день Тоня поместила Ивлева в палату тяжелобольных. Там казалось безопасней. Бред был обыкновенным разговором.
– Куда ты прешь?.. Не видишь – там немцы…
– Где немцы?
– Бей прямой наводкой.
– Поздно!
– Эх, мать моя родная…
В первую же ночь на новом месте Ивлев вступил в этот нестройный хор. Сосед справа, лейтенант, внимательно прослушав одно из его выступлений, в котором гнев против партии и правительства распространялся на многие версты вокруг, пожаловался дежурной сестре:
– Здесь некоторые антисоветской агитацией занимаются. Надо выяснить, кто такой. Дайте-ка мне карандаш и бумагу.
Другой больной сказал:
– Такое карандашом не пишут.
И кто-то хрипло:
– Сволочь, чтоб ты сдох.
Лейтенант умер с карандашом в руках, не дописав доноса.
Долго думала Тоня, куда бы перенести Ивлева. Наконец придумала.
Старушка, придя, как всегда, на дежурство раньше времени, услышала из комнаты тяжело раненого генерала:
– Что? Митька?.. Да я его в пятом классе один раз ка-ак звезданул по кумполу. А то, знаете, любя дрались. Любя – это значит, ни из-за чего. А дрались по-настоящему. Учитель физкультуры, физрук, бывал у нас обычно арбитром. Строго судил, по всем правилам. А как через забор на выставку? Он не рассказывал?..
– Нет.
– Ну, тогда и я не буду, Тоня. Но где он теперь?
– Не знаю. Не в городе, конечно. Я ему два раза писала на общежитку. Никакого ответа.
– Ну, вы же знаете нашу почту.
– Да он знает, где я живу. Зашел бы. Письмо там оставила – большое.
– А здесь дела плохи. Флот пропал ни за грош. Без него городу крышка. Но я бы никогда не сдался. Вы знаете, меня словно подменили. Я таким патриотом стал – хоть доносы пиши.
– А как же сто верст вокруг? – смеялась Тоня.
– Ну, это одно другого не касается. Но кусается. А родину я люблю, в неизмеримо большом диаметре. Вот поправлюсь – и на фронт. Мы не отдадим Ленинграда. Даже за один этот кусок гранита, что я вижу в окне, я бы держался зубами. Как этот мостик называется, такой горбатенький?..
– Поцелуев мост.
– Здорово! Какая роскошь. Можно вас поцеловать в щечку?
– Можно, – Тоня сама поцеловала его в лоб – весь в испарине еще не угасшей муки.
– Бедный Митька. А за ним что?..
– За кем?..
– За Поцелуйским мостиком?..
– Дальше – Оперная площадь, Оперный театр, консерватория, памятник Глинке, какая то церковь.
– Красота! Я еще там не был.
– Знаете, вы подлежите эвакуации. Не придется вам защищать Ленинград.
– Что?.. Не может быть.
– Я приказ видела. И вы, и генерал.
– Вот здорово… Чудеса, право. То никому я не был нужен, а то… Вы знаете, что я на авиаматке делал? Без конца разбирал моторы. Иногда собирал, если не лень было. А то еще самолетики разгонял по палубе. Как толкну его в хвост – так и летит, как из пушки. Это называлась практика. Пьянствовал. Потом – война, и почти сразу – амба, то есть крышка.
Генерал спал. Он почти все время спал. Его и ранило – в живот – спящим. В промежутках между сном он тоже ругал всех вождей и, главным образом, их родителей.
– Спелись, соколики, – докладывала Тоне старушка. – Так и честят, так и честят, на чем свет стоит, один другого лучше. И меня не стесняются. Ероиня – говорят. Такая, говорит старик, своим тельцем еще как может пулеметное гнездо закрыть, осенив себя крестным знамением. А млодой подпевает: и красным знаменем. А потом, говорит, на Марсово поле. Черные лошади, фанфарный марш, салют, все плачут. А то прямо в мавзолей…
– Я им сделаю выговор, – пообещала Тоня.
– Да не мешает. Постыдились бы. За ними ухаживаешь, а они только насмешки знают. Главное – старый хрен меня донимает. Вот, говорит, еще кусок желудка вырежут, – можно и жениться на вас. Все равно пропадать.
Тоня тоже не была им помехой. Обыкновенно, держа термометр, они продолжали свое наболевшее:
– Представьте, молодой человек, на фронте даже песни поют:
Солдатушки, браво ребятушки, где же ваши танки?..
Да буденовски тачанки – вот где наши танки.
– Эх, на тачанку бы все Политбюро, да в Финский залив с обрыва, туда, куда моя бедная авиаматка отправилась. К этому богу. Птун или не Птун, как его называют.