Страница 17 из 21
– Я сидел, – неожиданно для себя соврал он, – шесть месяцев сидел в НКВД.
Попробуй кто-нибудь не поверить. Даже самый бессовестный лгун обидится: что, за человека не считаете? Она даже не спросила, за что сидел и как.
– А меня перевели вскорости в другую булочную, и никого из «господ неврастеников» больше не видела.
– Почему не эвакуировалась? – вопрос был обычным в Ленинграде тех дней.
– Все равно, куда ни поедешь, война. Отец уже убит. Мама поехала на лето домой, в деревню под Лугой, теперь там немцы. Мы с сестренкой остались одни в квартире. Пойдем к нам?
Он не успел ей ответить – завыла тревога, пятая или шестая за день. На этот раз – запоздалая тревога: в небе гудели надсадно моторы. На этот раз – роковая тревога.
В ясном вечернем небе, будто густой толпой, но если всмотреться – стройными эшелонами, прямым курсом шло несколько сот черных самолетов – медленно, бесстрашно, не обращая внимания на трескотню зениток. Загорелся один, пошел на спуск другой, почему-то отстал третий самолет. Но остальные, не нарушая строя, идут, идут. Вот уже первый косяк бросает зловещую тень – пока еще не бомбы – на крыши центра города. Идут дальше. Под ними, подожженные бортовым огнем, пылают аэростаты воздушного заграждения – огромные, похожие на акул, готовых, казалось, ринуться на врага. Но это беззубые акулы.
А черные машины все плывут, плывут в небе, все не бросают свой груз, гребут к какой-то им одним известной черте. И вот они, наконец, измотав весь город ожиданием, игрой в безвыигрышную лотерею смерти, достигли своей цели. Несколько бомб, легко прошелестев, разорвались негулко: пробные, по зениткам. И разом куда-то – пачками, гирляндами, гроздьями, сотнями тонн металла, раскаленного, будто прямо из доменной печи, адской печи войны. Близко взвыло, рвануло, сотрясло.
– Ишь, как они нас, как они нас, – причитал какой-то рабочий в толпе, в подворотне.
– А слышите, гарь-то какая? Как на кухне.
– Не склады ли разбомбили?
– Молчали бы уж. Некоторым прямые попадания почему-то нравятся.
– Сама попала пальцем в небо, дура.
– Сам дурак!
– Что-о-о?
Подъехал на велосипеде милиционер в грязи и копоти. Все к нему:
– Где горит? Что?
Отдышавшись и закурив, и еще помедлив, замызганный представитель власти сказал:
– Бадаевские склады горят, вот что. Сам только что оттуда… А вы бы рассредоточились, граждане.
– Валяй, валяй! Лучше бы склады рассредоточили. Вот сгорит все зараз, что будем жрать? Теперь конец…
– Довоевались, идолы.
– Бить «их» некому!
– Как же, теперь есть кому.
И тот же рабочий:
– Ишь как они нас, как они нас…
Бомбардировка длилась около часа. Выходя на улицы после отбоя, люди останавливались в горестном изумлении.
Слоеные черные грозовые тучи сцепились, упали на землю и бешено клубились в руках огня, в растопыренных пальцах – языках пламени, в когтях дракона, тоже сорвавшегося – или сброшенного – с неба. Все змеилось черными и красными полосами, вспыхивало ярко и трескотно, взбухало космато, рассыпалось вокруг. По улицам в районе пожара метались толпы обезумевших крыс.
Огненный дракон изгибался и трепетал, силясь оторваться от земли, вскарабкаться вверх, в чистую синеву – охладиться.
По тяжелым слоям – ступенькам дыма – юрко взбирались на небо краснорубашечные грузчики с мешками крупы, пшена, сахара и хлеба, хлебца, хлебушка.
Широкие полотнища пламени то рвались с треском, то вздувались, как паруса, льнули к высокой, чудом уцелевшей трубе, как к мачте корабля, плывущего по волнам дымного моря, – прямым курсом в небо.
Горели Бадаевские продовольственные склады – кладовая города. Из еще сильных и крепких рук осажденного Ленинграда был выбит самый крупный и надежный козырь.
Жирен был дым от сгоревших жиров, причудливо разбухал, как тесто на дрожжах, – от испепеленной муки, горек от расплавленного сахара. Горько было сознание бессилия перед этой фатальной бедой, имевшей такие гибельные последствия.
Над черным ликом пожарища долго носились дымы и дымки, демоны теперь уже неотвратимого ГОЛОДА.
Около домика Нины упало несколько бомб. Вылетели не только стекла, но и рамы, и двери. Во дворе, среди разбросанных вещей, на узле сидела сестренка Тамара и плакала, утирая слезы кулачком. «Совсем ребенок, – подумал Дмитрий, – и хорошенькая».
– Вот ты там себе работаешь, а меня здесь себе раз-раз-бом-било, – сказала она, тонко всхлипывая. – А это кто такой?
– Митя. Помнишь?
– Ага. Это, который студент? Вот хорошо! – она вскочила с узла и побежала в дом.
Около домишек толпились люди.
– Вот какой разгром фашистов получается, – сказал какой-то железнодорожник, приветливо улыбаясь Дмитрию, как старому знакомому. – Успевай только поворачиваться. Намедни в нашем доме слева стекла вылетели, а нынче справа. Как говорится, и в хвост и в гриву… А ужо, гляди, долбанут в анхвас.
– И зеркало раз-раз-бомбили, – в окно выглянуло чумазое личико черноглазой Тамары, и сама она выпрыгнула, как коза, на чемодан.
Он треснул, Нина ахнула.
– Дура неумная.
– Оно известно – дитё, – сказал рабочий, – а вы бы принимались за дело, пока не темно. И помощник есть.
Кое-как забили окна фанерой и досками, навесили дверь. В коридоре лежало много досок.
– И откуда взялись? – удивлялась Нина, – вот кстати.
– Кста-ти, – передразнивала ее Тамара, – с неба падали, а я собирала: бывает же, рыбы падают с неба, и разные лягушки. А тут – доски. Да еще в бомбежку. Что удивительного? Хорошо еще, что не на голову.
– Они, наверно, не падали, а под руку попадались, – сказал Дмитрий.
– Все могло быть. Главное, на мой взгляд: не теряться.
Женщина с перевязанной рукой ходила по двору и у всех спрашивала:
– Куда девались мои досточки – ума не приложу. Вы не видели, случаем?
– Случаем, – ворчала Тамара. – Тут света не взвидишь, а она – доски захотела увидеть.
Где-то чья-то ловкая и добрая рука соединила оборванные провода, и в домишках зажегся свет. Далекая и, очевидно, да, конечно, красивая и нежная женщина мягко сказала:
– Продолжаем нашу передачу. Слушайте концерт-лекцию «Венский вальс».
– Я предпочитаю венскую булочку. Впрочем, у нас кое-что есть. Вот мы сейчас управимся, – сказала Тамара и, подоткнув юбку выше колен, вальсируя под музыку, принялась подметать пол и наводить порядок, т. е. рассовывать вещи под кровати.
К чаю у сестер нашлось довоенное печенье и шоколад.
– Теперь мы тебя, мил-дружок, не отпустим, – щебетала Тамара, – как хочешь, а оставайся с нами.
– Вы уже на «ты»? – спросила Нина.
– Мы на «мы», на мой взгляд.
– Ты у меня домыкаешься сегодня. Пойди-ка, достань это самое…
В квартире из трех комнат одна была «безработной». Тамара долго возилась в узлах, потом, с таинственным видом держа руки за спиной, подошла к столу.
– Угадай – что? – и, не дожидаясь ответа, подняла над головой бутылочку водки.
– Золотая рыбка в золотой ручке, – сказал Дмитрий и был награжден таким взглядом… Пожалел, что ему не 16 лет. В России со времени «Героя нашего времени» юноши в 20–25 лет уже вздыхают об «ушедшей» молодости.
И Тамара, дитя Северной Пальмиры, тоже сказала эту сакраментальную фразу, в войну сбившую многих с пути: «Все равно – война». И выпила, как большая, не моргнув глазом, только закашлялась.
Постелили Дмитрию прямо на плите, на Тамариных досках. Спал, как в детстве на полатях, с легким отрывом от пола, от избы – в мир полупрошлый, полубудущий, фантастический мир русской детворы, засыпающей под вой метелей – белых ведьм.
Ночью была еще тревога, но ее даже не слыхали. Начали привыкать.
Ранним утром сестры провожали Дмитрия, как на войну. Какой-то узелок, тысяча пожеланий – и главное: «Приходи, не забудь; дал слово».
Обводный канал все еще тускло мерцал в дыму. Не в дыму – столбом, не в дыму – коромыслом. Над тлеющим пожарищем повис огромный, бесформенный, обглоданный огненными вихрями слоеный пирог дымных туч. Было из чего небу его выпечь.