Страница 51 из 64
— Очень повезло, что она так в тебя влюбилась, — заявил он. — Иначе эти пирожные сейчас кто-нибудь другой кушал бы, а не мы.
— Да, да, конечно, — спохватился Ива. — Давайте, ребята, берите. Минас, чего ж ты?
— Два отложим, — продолжал Ромка, выбирая пирожные поменьше. — Даже три. Кубику отнесем для Рэмы, ну. Остальное как раз по три штуки получается…
В вагон к Кубику ходили по очереди. Вначале пошел Ромка с пирожными, а Ива с Минасом сторожили завоеванные полки. Потом Ромка остался караульщиком, отказавшись от помощи Минаса.
— Он все равно ругаться не умеет. Очень добрый, между прочим!
В вагон к Кубику ходили раз в день и сидели там недолго, чтобы не надоедать своим присутствием. Тем более что и Кубик был не тот, как когда-то в школе. Одно дело учитель с журналом в руке или даже командир юнармейского полка, а совсем другое — боевой майор с тремя орденами и гвардейским значком на кителе. То был уже в лучшем случае «бывший Кубик». Да и Рэма в погонах младшего лейтенанта медицинской службы выглядела если и не начальственно, то все же очень непривычно. Все время где-то подспудно жила мысль: она офицер, значит, на людях к ней можно обращаться только на «вы», а при встрече приветствовать согласно Уставу. Это не совсем укладывалось в голове и как-то мешало свободному общению. А здесь еще Кубик то обнимет ее за плечи, то в щеку чмокнет, черт знает что за положение!
Поэтому в гостях особенно не задерживались, разговоры вели чинные, и только Ромка болтал обо всем, что в голову взбредет…
Расшатанный вагон продолжал свой бег на запад. Тронутые первыми весенними ветрами, уплывали назад почерневшие поля. Поезд с гулом проносился по мостам, ему смотрели вслед разрушенные бомбежками вокзалы, лежащие под откосами мертвые паровозы, одноглазые сторожки путевых обходчиков.
Поезд несся сквозь ночь, и спящие в нем люди видели сны; каждый смотрел свой сон, короткий или длинный, тревожный или радостный.
Похрапывала сварливая проводница, спал майор Вадимин, сладко причмокивал во сне Ромка.
Границу переехали ночью. Ива не спал. Прижавшись лицом к черному стеклу, он смотрел, как медленно проплывает внизу, под пролетами временного моста, заросшая ивняком речка. В молочном свете луны прорисовывался силуэт старого моста. От него остались лишь бычки да рухнувшие в воду искореженные взрывом фермы.
Граница… Ива испытывал некоторое разочарование. Все выглядело как-то буднично — ни полосатых столбов, ни часовых, ни той торжественности, которая обязательно должна быть, когда человек пересекает рубеж двух государств, одно из которых — его Родина. Тем более впервые пересекает.
Торжественности, увы, не было. В вагоне все спали. Теперь в нем находился только военный люд, и дважды в день по составу проходили патрули, придирчиво проверяли документы.
— Куда следуете?.. Из какого госпиталя возвращаетесь?.. Кто старший?..
Когда спрашивали, кто старший, Ромка неизменно показывал на Иву, и тот сначала сбивчиво, а потом все увереннее объяснял, кто они такие, куда следуют и зачем.
Патрули слушали недоверчиво, дважды приходилось прибегать к помощи Вадимина.
«Граница… — думал Ива. — Это надо ведь, еще немного, и мы будем в другом государстве! Как же можно спать в такую минуту?!»
Он попытался разбудить Ромку, но Ромка проснуться не пожелал. Только пробурчал, не открывая глаз:
— Отстань, ну! Завтра посмотрим твою границу, все равно ночью ничего не видно.
Все осталось позади: сердитая проводница и сам поезд, составленный из расшатанных, давно не видавших ремонта пассажирских вагонов. Теперь Иву и его спутников вез эшелон, обычный воинский эшелон, в котором не было никаких проводниц и быть не могло.
Глубокой ночью он подошел к границе, остановился около наскоро наведенного моста через безымянную речку.
— Граница! Ну чего ж ты спишь, Минас?! Граница ведь!.. — Ива потряс его за плечо. — Нашли тоже время спать!
Минас приподнял голову. В неверном свете луны уплывали назад сонная речка, развороченные взрывом устои моста, упавшие в воду фермы.
Паровоз вскрикнул тревожно, словно и он хотел разбудить кого-то, заставить взглянуть на исчезающий в тумане дальний берег реки. Там оставалась родная земля, и, покидая ее, каждый должен просить у судьбы, чтоб вернула его обратно живого и хорошо бы невредимого. Все остальное уже не так важно…
Продолжение пути
Вадимин тоже вспоминал восемь дней, проведенных в пути. С мирных времен не приводилось ему так славно путешествовать. Конечно, главное заключалось в том, что ехал он не один, а с Рэмой. И тем не менее…
Трое суток на всех станциях, полустанках и разъездах, где приходилось стоять поезду, оркестр филармонии устраивал импровизированные концерты. Через два дня постоянные пассажиры наизусть знали всю его программу.
— Это же двойная выгода! — говорил дирижер, худой и юркий, словно черный волчок. Поезд только еще подходил к очередной станции, а оркестранты уже теснились в тамбурах, и дирижер во фраке, с развевающимися фалдами стоял на подножке, зажав в руке полированную палочку. — Это же двойная выгода! — кричал он в ухо администратору. — Это репетиция и одновременно работа с населением, которое жаждет от нас высокого искусства! Если бы еще наша Вавочка спела, так то был бы грандиозный фурор!
Но Вавочка на вокзалах петь не желала, и оркестр старался компенсировать ее отсутствие удвоенным собственным усердием. Он играл вальсы из оперетт, военные марши, сочинения своего дирижера, по особому заказу слушателей — цыганочку с выходом.
Вадимин слушал эти концерты и вспоминал зиму сорок второго года, заснеженные пути где-то под Пензой и эшелон, в котором привелось ему тащиться после госпиталя к месту нового назначения. В том эшелоне тоже ехали артисты филармонии: эвакуировались куда-то в глубь страны. Только концертов на станциях они не давали, не до концертов им было.
В пронизанных декабрьским ветром теплушках плакали дети; на остановках женщины спешили к дощатым базарчикам в надежде выменять цыганскую шаль или нитку искусственного жемчуга на миску горячей картошки и пяток яиц.
И только старик в наброшенном на плечи клетчатом пледе всякий раз шел к открытой платформе, на которой стоял большой концертный рояль. Наверное, это был очень дорогой инструмент, возможно, на нем играли некогда знаменитые пианисты, Вадимин не знал этого. Он только видел, как старик заботливо, точно живого, укрывал рояль потертым театральным занавесом. Подтыкал углы, привязывал какие-то веревочки, чтоб занавес не сдуло на ходу. Иногда старик доставал ключ и, отперев рояль, осторожно трогал клавиши. Казалось, он проверяет, жив ли его подопечный, не замерз ли до смерти на скованной морозом платформе, среди каких-то ящиков, бочек и прочего хлама. Рояль отвечал на прикосновение медленных стариковских пальцев печально и глухо.
— Вы поймите, — втолковывал Вадимин начальнику эшелона, — надо обязательно найти что-то, чем можно укутать рояль. Иначе он пропадет, это же рояль!
— Слушай, лейтенант, шел бы ты со своей бандурой знаешь куда?.. Не знаешь? Вот туда и иди! — Начальник эшелона яростно косил на Вадимина красным от бессонницы глазом. — Моя забота — людей от холода спасать, чтоб они не пропали, а ты… О людях думать надо, лейтенант, а не о музыке всякой, война на дворе!
— Так ведь рояль, он не сам для себя, он для людей существует. Война не вечно будет.
Вот как только кончим ее, так враз и наделаем таких пианинов сколько душе потребуется. А покамест не время, понял, лейтенант?..
И все же раздобыл где-то начальник эшелона три тюка соломы, велел натолкать ее внутрь, под занавес, все теплее будет, а сверху две попоны бросить, авось и доберется нормально бандура капризная до нового своего местожительства…
«Другие были поезда в сорок втором, — думал Вадимин, в который раз слушая полонез Огинского в исполнении филармонического оркестра, — другие разговоры, другие заботы, другая музыка. Все это уже в прошлом. И у каждого это прошлое свое, и на всех оно единое…»