Страница 8 из 15
Я изобрел город по имени Джетра – по замыслу, некая помесь Лондона, где я родился, и пригородов Манчестера, где прошло почти все мое детство. Джетра была столицей Файандленда – спокойной и несколько старомодной страны, гордящейся своей историей, богатыми традициями и культурой, однако испытывающей определенные трудности во взаимодействии с современным, настроенным на жесткую конкуренцию миром. Джетра была главным портом Файандленда и располагалась на южном его побережье. Позднее я с пятого на десятое описал некоторые другие страны этого мира и даже набросал приблизительно его карту, но почти сразу ее выкинул, чтобы не сковывала мое воображение.
Постепенно эта вымышленная обстановка стала самоценной, приобрела значение едва ли меньшее, чем жизнь включенного в нее героя. Я еще раз увидел, насколько вымышленные подробности помогают раскрытию глубинной правды.
Вскоре я совсем освоился с новым миром. Прежде мои вымыслы казались неуклюжими и надуманными, однако теперь в этой вымышленной стране их достоверность не вызывала никаких сомнений. Если прежде я менял порядок событий с единственной целью их прояснить, то теперь оказалось, что тому были причины, понятные мне лишь на уровне подсознания. С переходом к вымышленной среде то, что я делал, обрело и смысл, и значение.
Возникали и множились детали. Скоро я понял, что в море, омывающем западное побережье Файандленда, есть острова, огромный архипелаг маленьких независимых государств. Для горожан Джетры и, в частности, для моего героя они символизировали порыв, уход от будничной реальности. Уехать на эти острова значило достигнуть некоей цели. Я понял это не сразу, а постепенно, в процессе работы над рукописью.
Как изображение на проявляемой фотографии, на этом фоне возникла и обрела четкость та история моей жизни, которую мне хотелось рассказать. Мой герой получил мое собственное имя, однако все люди, которых я знал, зажили по поддельным документам. Свою сестру Фелисити я окрестил Каля, Грация стала Сери, а мои родители вообще ушли в тень.
Так как все это было для меня вчуже и внове, мое воображение живо откликалось на то, что я писал, но так как в некоем ином смысле все это было мне близко знакомо, мир другого Питера Синклера был легко для меня узнаваем и я мог в нем поселиться.
Я работал регулярно и с маниакальным усердием, а потому страницы новой рукописи быстро множились в числе. Каждый вечер я заканчивал работу точно во время, предписанное моим распорядком дня, после чего заново пробегался по свеженапечатанному тексту, внося в него поправки, по преимуществу мелкие. А потом, если оставалось время, я просто сидел с рукописью на коленях, ощущая ее вес и зная, что это – все в моей жизни, что стоит рассказа или может быть рассказано.
Это «все» – отдельный персонаж, идентичный мне, однако находящийся вне меня и неподвижный, неизменный. В отличие от меня он не будет стареть и не подвержен уничтожению. Этот персонаж обладает жизнью, превосходящей бумагу, на которой он напечатан; если я потеряю его или сожгу, он пребудет в некоей высшей плоскости. Чистая истина не стареет, он переживет меня.
Этот, конечный, вариант разительно отличался от первых неуверенных страниц, написанных мной в начале лета. Он представлял собою зрелое, правдивое описание моей жизни. Не считая моего имени, все в нем было чистейшим вымыслом. Но с другой стороны, все в нем, до последней запятой, было правдой в самом высоком смысле, какой только можно вложить в это слово. Это было бесспорно и несомненно.
Я нашел себя, объяснил себя и – в некоем, очень личном смысле слова – определил себя.
Мало-помалу повествование стало подходить к концу. Этот конец не являлся больше проблемой. Работая, я чувствовал, как он обретает в моем мозгу форму, подобно тому как прежде обрело форму само повествование. Мне оставалось лишь зафиксировать его, напечатать на бумаге. Нет, я не знал в подробностях, каким будет этот конец, конкретным словам лишь предстояло появиться, что они и сделают в тот момент, когда нужно будет их написать. И с ними придут свобода, завершенность, право вернуться в мир.
И вдруг, когда до конца оставалось не больше десяти страниц, все безнадежно рухнуло.
4
Засуха в конце концов прекратилась, и всю последнюю неделю лил дождь. Ведущая к дому дорога превратилась в непролазную трясину; задолго до появления машины оттуда донеслись надсадный вой мотора и чавканье разбрасываемой колесами грязи. В ужасе от возможной помехи я уставился на последние напечатанные слова, словно боясь, что они куда-нибудь ускользнут, удерживая их взглядом.
Машина подъехала совсем близко и остановилась за живой оградой, вне поля моего зрения. Какое-то время я слышал негромкий рокот работающего на холостом ходу мотора и шарканье дворников по ветровому стеклу, затем эти звуки стихли, а еще через пару секунд хлопнула дверца машины.
– Эй! Питер, ты там или не там? – крикнул снаружи женский голос, голос моей драгоценной сестрицы.
Я продолжал смотреть на недопечатанную страницу и молчал в жалкой надежде обмануть ее этим молчанием, чтобы она подумала, что меня тут нет, и больше не возвращалась. Я ведь почти закончил свою рукопись. Мне не хотелось никого видеть.
– Питер, впусти меня скорее! Здесь же хлещет как из ведра!
Фелисити подошла и забарабанила по стеклу. В комнате стало заметно темнее; я раздраженно повернулся и увидел, что это она заслонила чуть не половину узкого окна.
– Да открой же ты дверь, я тут скоро до костей промокну.
– Что тебе нужно? – спросил я, глядя на все ту же страницу. Напечатанные на ней слова поблекли и затуманились, словно и вправду собирались исчезнуть.
– Я приехала тебя проведать, ты ведь не ответил ни на одно письмо. Слушай, да не сиди ты там, как пень, я же совсем промокла!
– Там не заперто, – сказал я и махнул рукой куда-то в направлении входа.
Через мгновение я услышал, как поворачивается дверная ручка, затем заскрипела дверь. Я встал на колени, собирая с пола аккуратно напечатанные страницы и торопливо складывая их в пачку. Мне не хотелось, чтобы написанное мною попалось сестре, да и вообще кому бы то ни было. Я выхватил недопечатанный лист из машинки, присоединил его ко всем прочим и попытался разложить их по номерам, но мне помешала Фелисити.
– Там под дверью целая куча писем, – сказала она, появляясь в комнате. – Вот и пиши тебе и жди ответа. Ты что, вообще почту не смотришь?
– У меня не было времени, – сказал я, все еще пытаясь привести свою рукопись в порядок и остро жалея, что печатал ее в одном экземпляре, иначе можно было бы спрятать второй экземпляр в какое-нибудь тайное место, для сохранности.
– Питер, я должна была приехать, – сказала Фелисити. Она буквально зависла надо мной, все еще ползавшим на коленях. – Ты очень странно разговаривал по телефону, и мы с Джеймсом стали опасаться, что с тобою что-то неладно. Ни на одно из моих писем ты не ответил, и в конце концов я позвонила Эдвину. А чем это ты тут занимаешься?
– Отстань от меня, – пробормотал я, не поднимая головы. – Ты же видишь, что я занят, а ты мне мешаешь.
Семьдесят вторая страница рукописи как сквозь землю провалилась, я начал ее искать и потерял несколько других.
– Господи, ну и бардак же ты здесь устроил!
Впервые после нежданного появления сестры я взглянул на нее прямо. Я ее узнавал, но узнавал несколько странным образом, как существо, лично мною сотворенное. Я помнил ее не столько по жизни, сколько по своей рукописи – моя сестра Каля, двумя годами старше меня, замужем за человеком по фамилии Яллоу.
– Фелисити, ну что тебе надо?
– Я беспокоилась за тебя, и правильно делала, что беспокоилась. В эту комнату вообще страшно войти! Ты хоть когда-нибудь ее прибираешь?
Я встал, сжимая в руке собранные с полу листки. Фелисити развернулась и ушла на кухню, оставив меня в размышлении, куда бы их спрятать до ее отъезда. Она уже видела рукопись, но все равно не имеет ни малейшего представления, что я там пишу и насколько это важно.