Страница 74 из 261
сумму, стоило только сказать, кто я такой, но это могло привести к
роковым для меня последствиям. Отцу моему немедленно было бы сообщено
о том, что я в Мадриде. Денег я постараюсь достать у какого-нибудь
еврея, а как только я их получу, я не сомневаюсь, что сумею тебя
освободить. Мне уже говорили, что у вас в монастыре есть один
человек, который, может быть, согласится...".
Все последующее было, по-видимому, написано уже значительно позднее; как видно, письмо это писалось в несколько приемов. В строках, которые я вслед за тем мог разобрать, выразилась вся беспечность этого до крайности пылкого, живого и великодушного юноши.
"Пожалуйста, не беспокойся обо мне, обнаружить меня невозможно.
Еще когда я был в школе, у меня проявилось актерское дарование, почти
невероятная способность к перевоплощению, которая сейчас оказывает
мне неоценимую услугу. Иногда я вышагиваю, как какой-нибудь "махо"
{1* Нечто среднее между хвастуном и гулякой.}, приделав себе огромные
бакенбарды. Иногда я принимаю вид бискайца и, подобно мужу доньи
Родригес, выгляжу королем потому лишь, что я горец {5}. Однако
любимое мое обличье - это нищий или гадальщик: первое позволяет мне
проникнуть в стены монастыря, второе обеспечивает деньгами и нужными
сведениями. Таким образом, мне еще платят, а сам я в это время
стараюсь кого-нибудь подкупить. Если бы ты увидел, как после всех
этих скитаний и происков наследник Монсады забирается на чердак и
укладывается спать на соломе, ты не удержался бы от улыбки. Ведь этот
маскарад забавляет _меня самого_ больше, нежели зрителей. Сознание
собственного превосходства подчас приносит больше радости, когда
держишь его в тайне, нежели тогда, когда о достоинствах твоих говорят
другие. Кроме того, у меня такое чувство, как будто грязная
подстилка, на которой я сплю, расшатанная табуретка, покрытые
паутиной стропила, прогорклое масло и все прочие agrements {Прелести
(франц.).} моего нового жилища есть некая расплата за то зло, которое
я тебе причинил, Алонсо. Иногда, правда, такого рода лишения, к
которым я, кстати сказать, совсем не привык, повергают меня в уныние,
но тем не менее свойственная моей натуре буйная сила и необузданная
веселость поддерживают во мне бодрость духа. Я содрогаюсь, когда
думаю о своем положении, возвращаясь к себе на ночлег, когда мне
приходится впервые в жизни своими руками ставить светильник на мой
жалкий очаг. Но вот наступает утро, и мне становится весело, когда я
начинаю рядиться в свои причудливые лохмотья, гримирую лицо, изменяю
голос и становлюсь настолько неузнаваемым, что даже обитатели этого
дома, встречая меня на лестнице, не уверены, что перед ними тот самый
человек, которого они видели накануне. Внешность свою я меняю каждый
день и каждый раз ночую на новой квартире. Не бойся за меня, но
приходи каждый вечер к назначенному месту, к закрывающей канавку
двери, потому что каждый вечер у меня будет для тебя что-нибудь
новое. Помни, что силы мои неиссякаемы, жажда неутолима, что весь жар
сердца моего и души отданы одному делу. Клянусь тебе еще раз душой и
телом, я ни за что не уеду отсюда, до тех пор пока ты не будешь на
свободе, _положись на меня, Алонсо_".
Я избавлю вас, сэр, от подробного описания моих чувств, и каких чувств! Господи, прости меня за то благоговение, с каким я покрывал эти строки поцелуями, с каким я готов был припасть к писавшей их руке, - за благоговение, которого достойно только изображение божие. Но ведь он был так юн, побуждения его так благородны, в необузданном сердце его было столько тепла, и он готов был пожертвовать всем, что могли принести ему его высокое положение и молодость с ее утехами, - вместо этого он пускался на унизительные переодевания, подвергая себя неимоверным лишениям, претерпевал все самое тягостное для юноши избалованного и гордого (а я знал, что он избалован и горд), скрывая свое возмущение всем этим под личиною напускной веселости, рядом с которой было подлинное великодушие, и все это ради меня! О, как меня все это трогало!
* * * * * *
На следующий день вечером я снова был возле двери. Никакой записки не появилось, а я просидел, дожидаясь ее, до тех пор, пока совершенно стемнело, и я уже вряд ли бы мог различить ее, будь она в эти часы под дверью. Следующий за этим вечер оказался более счастливым: я получил новое известие от брата. Тот же самый измененный голос прошептал: "Алонсо", и имя это прозвучало для меня сладчайшей музыкой. В записке содержалось всего несколько строк (мне не стоило никакого труда проглотить ее тут же после того, как я ее прочитал). Вот они:
"Наконец-то мне удалось найти еврея, который даст мне взаймы
большую сумму. Он притворяется, что не знает меня, хотя я уверен, что
это не так. Ростовщические проценты, которые он берет, и
противозаконность всех его действий являются для меня полной
гарантией безопасности. Еще несколько дней, и в моих руках будут
средства освободить тебя; мне даже посчастливилось найти способ, как
ими воспользоваться. Есть один негодяй...".
На этом записка кончалась. Восстановительные работы возбудили в монастыре столько любопытства (которое, кстати сказать, возбуждается в этих стенах очень легко), что последующие четыре вечера я не решался оставаться возле двери, боясь, что могу этим вызвать подозрение. Все это время я страдал, и не только от того, что надежды мои не сбывались, но и от страха, что это неожиданно для меня начавшееся общение с братом может теперь навсегда прерваться; я ведь знал, что через несколько дней работы будут закончены. Я поделился своими опасениями с братом и воспользовался для этого тем же способом, каким сам получал от него записки. Потом я стал упрекать себя в том, что напрасно его тороплю. Я подумал о том, как трудно ему скрываться в незнакомом месте, иметь дело с ростовщиками, подкупать монастырских слуг. Я подумал обо всем, что он предпринял, и о тех опасностях, которым он себя подвергает. А вдруг все его усилия окажутся напрасными? Ни за что на свете, даже если бы меня сделали властелином всего мира, не хотел бы я еще раз пережить все муки, которые мне пришлось испытать в течение этих четырех дней. Приведу вам только один пример, из которого вы узнаете, что я пережил, услыхав, как рабочие говорят: "Ну вот, скоро и конец". Я обычно вставал за час до начала утрени, передвигал камни, опрокидывал бочку с известью, для того чтобы она смешалась с глиной и стала совершенно негодной к употреблению, одним словом, с таким искусством _распускал ткань Пенелопы_ {6}, что рабочие были убеждены, что не кто иной, как сам дьявол мешает им довести дело до конца, и последнее время всякий раз приносили с собой святую воду, которой с превеликим ханжеством и весьма обильно все окропляли.