Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 48

Как назло, машины, которая должна ждать ее у входа в редакцию журнала «Москоу ньюс», на месте не оказалось. Только теперь Татьяна Сергеевна вспомнила, что шофер может минут на десять-пятнадцать задержаться: по пути из Внуково, куда он должен отвезти в аэропорт режиссера Самарина, он еще заедет на бензоколонку заправиться и по пути где-нибудь на скорую руку пообедать. Чтобы как-то скоротать время ожидания, она прошла к памятнику Пушкина, у подножия которого, как всегда, лежали живые, чуть привядшие цветы. Склонив голову, поэт смотрел с пьедестала на землю, и в его задумчивом, печальном взгляде гордого, но усталого человека Татьяна Сергеевна читала что-то очень близкое и родное. А внизу, у подножия, на грани постамента были выбиты слова его вещих пророческих стихов:

…И долго буду тем любезен я народу,

Что чувства добрые я лирой пробуждал,

Что в мой жестокий век восславил я свободу

И милость к падшим призывал…

«Милость к падшим… Свобода… Чувства добрые… — твердила про себя Татьяна Сергеевна, и ей вдруг показалось, что она впервые, только теперь по-настоящему и до конца поняла, а скорее всего жгуче почувствовала всю глубину смысла и силу этих слов, хлынувших из сердца русского гения. — Боже мой!.. Ты не только солнце русской поэзии, ты — солнце судьбы российской, многоплеменной и многоязычной…»

Глава тринадцатая

Женившись на Магде, которая вошла в его жизнь светлым озарением, а особенно после того, как она однажды — это было в начале лета — сказала, что «она теперь не одна», Бояринов во всех своих помыслах и привычках почувствовал такие глубокие перемены, которых раньше, при первом браке, в себе не замечал. Лишь во время репетиций и на спектаклях, когда он жил другой жизнью, жизнью своих героев, и ему приходилось органично вживаться в роль — радоваться и гневаться, любить и ненавидеть, быть коварным и простодушным… — образ Магды на какой-то час-другой словно застилался розовым туманом. Но стоило ему снять с лица грим и сбросить в гримуборной театральный реквизит, как мысли его тут же обращались к ней, к Магде, которую он чувствовал и понимал каждой клеткой своей души.

Прошла всего лишь неделя, как она уехала по делам своей диссертации в Прибалтику, а ему уже казалось, что после ее проводов на Рижском вокзале пролегла сама вечность. Поздно вечером в условленный час (между 11 и 12 вечера), он, возвращаясь из театра, всякий раз с волнением ждал ее телефонного звонка с юрмальской почты — телефон в ее номере был только местный. И когда Магда кричала в трубку, что она бросает в автомат последнюю монету, Бояринов просил ее разменять еще хотя бы рубль и тут же, не уходя с почты, перезвонить ему. Магда разменивала рубль и снова соединялась с Москвой. А позавчера, уже где-то в двенадцатом часу ночи, разговор с женой Бояринов закончил чуть ли не мольбой:

— Меняй, милая, меняй!.. Деньги я завтра вышлю телеграфом!..

И несмотря на то, что Бояринов на следующее утро, перед репетицией, телеграфом выслал Магде деньги, звонка от нее вечером не было. Это его встревожило. Он прождал до полуночи и, не ложась в постель, уснул в кресле. А сегодня, сразу же после финальной картины, как только упал занавес и артисты, занятые в спектакле, вышли на поклон к публике, Бояринов, сославшись на нездоровье, не стал выходить на повторные поклоны по вызову аплодирующего зала и, быстро разгримировавшись и сняв с себя форму немецкого офицера из дивизии СС «Райх», покинул театр.

Дома, на улице Дмитрова, в почтовом ящике его ждало письмо. По размашисто-округлому почерку на конверте он сразу понял — письмо было от Магды. Не дожидаясь, пока сверху приползал лифт, на седьмой этаж Бояринов вбежал почти на одном дыхании. Это было первое письмо от Магды. До этого у них не было причин для переписки — не расставались ни на один день.

Погрузившись в мягкое кресло, в котором он впервые сидел» когда переступил порог квартиры Магды, Бояринов включил торшер и, словно священнодействуя, аккуратно срезал ножницами кромку конверта.

Магда писала:

Дорогой Леон!

Вот уже третий день, как я в Юрмале. За эти три дня я прозвонила тебе по междугородному столько, что если и дальше буду по твоему высочайшему повелению ежедневно менять трешницу на 15-ти копеечные монеты, то мы с тобой, мой дружочек, пролетим в трубу, и мне придется возвращаться в Москву пешком по шпалам. Поэтому сажусь за двухметровой длины письменный стол, на котором ты сможешь развернуться на своей «Волге», и пишу тебе это письмо.

Во-первых, без всякой печали сообщаю, что с отдельным номером в юрмальской гостинице оказалось очень сложно. Хорошо, что твой друг по ГИТИСу, Виктор Арнольдович, которому ты звонил перед моим отъездом, здесь, в Юрмале, личность весьма авторитетная. За десять лет работы в рижском театре, как мне показалось, когда он обзванивал друзей и знакомых, он пустил в республике глубокие корни. Через горком партии он устроил меня на неделю в Доме творчества писателей имени Яна Райниса. Прекрасный, благоустроенный девятиэтажный дом современной архитектуры с полусанаторным сервисом — холодильник, ванная, телевизор, ковры… и хорошим питанием. Моя горничная Милда сказала, что в эту пору года (ноябрь-декабрь), как правило, писателей здесь бывает очень мало, в основном в доме творчества писателей отдыхают латыши.

Так что, зря я боялась, когда Виктор Арнольдович хлопотал о моем проживании в этом элитарном доме. Мое воображение рисовало картину, на которой я буду выглядеть жалким сереньким зайчишкой среди бальзако-хемингуеистых львов с их импозантно величавыми женами-львицами. Оказалось, к моему счастью, все по-другому. Рядом с мелкорослым чернявым писателем из Башкирии за соседним обеденным столом сидят три высокие глыбисто-светлые латышки: две свинарки и одна доярка. Молчаливые, как скифские бабы. Больше двух-трех слов за обед не проронят, и то по необходимости, когда официантка, подавая им бланк заказа, предлагает обозначить карандашом блюдо — одно из четырех названий. А я очутилась за столом с одним ни на минуту не умолкающим киношником с «Мосфильма». Три раза в день (завтрак, обед и ужин) он потчует наш стол закулисными сплетнями о кинозвездах. И сияет всеми своими веерообразными морщинами и лысиной, когда краем, украдкой, заметит, что его с затаенный дыханием слушают и за соседними столами.

Мои, как ты шутя любишь называть, «академические» дела наконец-то подходят к концу. Делаю сверки адресов упомянутых в диссертации домиков, еще раз избороздила пешком почти всю Юрмалу, растянувшуюся на десятки километров по побережью Рижского залива (Лейлупа, Болдури, Дзинтари, Майори, Дубулты…), снимаю вопросы, которые можно снять только здесь. Еще раз обошла кругом небольшой двухэтажный дом на улице Ленина в Дубултах, на стене открытой веранды которого закреплена мемориальная бронзовая доска со словами: «В этом доме с 1933 г. по 1943 г. жила латышская поэтесса Аспазия (Эльза Плиекшане)». На бронзовой большой плите барельефом изображена молодая женщина с развеянными на сильном ветру волосами. Над головой ее полощется на ветру знамя. Поза поэтессы выражает мгновение порыва, борьбы и еще чего-то такого, что было в ее личной биографии, до сегодняшнего дня мне неизвестной. И вот это «что-то» погнало меня в библиотеку, где я познакомилась с бурной и в какой-то мере скорбной биографией поэтессы (1868–1943 гг.) и с ее творчеством. Только в библиотеке я узнала, что Эльза Плиекшане (Аспазия — это ее псевдоним) после своего первого неудачного брака была женой знаменитого Яна Райниса, многие десятки лет была его другом, многострадальной женой, соратником.

А когда я прочитала ее ранние стихи в антологии латышской поэзии, я почувствовала, какой вулкан, какая лава кипела в думе этой женщины. По исповедальной искренности в своих стихах она стоит на одной черте с Анной Ахматовой и Мариной Цветаевой, а в другом, в главном предназначении поэта (помнишь у Лермонтова: «Поэт всегда с людьми, когда шумит гроза, и песня с бурей — вечно сестры…») считаю, что в нашей русской женской поэзия ей нет равных. Вдумайся хотя бы в эти строки из стихотворения «О, дайте…»: