Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 47



Увидел меня дед Петр в крестильной купели в дрожащих руках старенького попа Атанаса — и тоже растрогался душой. Даже простил моего отца, с которым до тех пор ни словом не обмолвился. Кремень был старик, я его помню.

Я вырос подле коней, для которых в бессарабских степях, что лежат к югу от Задунаевки, был истинный рай. Я не знал, что такое кровать и подушка под головой, жил под открытым небом с ранней весны до поздней осени, все с табунами, которых наши выгоняли на волю к дунайским болотам. Я выучился ездить без седла лучше отца, начал и в конских болезнях разбираться, этому меня научил старый дед Панайот перед своей смертью. Он мне все хитрости открыл, так что насчет коней меня ни один барышник не мог обвести вокруг пальца. Потом, когда я попал на Волгу-матушку к калмыкам, они, люди конные с незапамятных времен, больше всего ценили это мое умение, даже конским доктором окрестили. Но об этом позже.

В 1850 году помер от старости дед Панайот. Перед смертью он только и твердил, что про отчизну, про Болгарию, — не дожил он, чтоб увидеть ее свободной. Не о себе, о ней он жалел. Для него жизнь кончилась тогда, когда растаяли в дымке синие скалы над Сливеном. Тем временем я освоил конскую науку, а кроме того, умел уже складывать слова из букв и считать до ста. Этому меня научил новый поп, который сменил батюшку Атанаса. Со смертью деда Панайота настал конец перемирью между отцом и дедом Петром. Двум острым камням муки не смолоть. Из-за чего они сцепились, не помню, но только стало ясно, что вдвоем им в Задунаевке не жить. Поскольку отец был моложе, он продал дом какому-то переселенцу из Турции и снова погрузил пожитки на возы. С большим трудом собрали разбросанные по степи табуны. Мать моя Цветана снарядила в дорогу семерых оставшихся в живых детей. Старший брат Панайот не пожелал ехать с нами. У него была зазноба в соседнем селе Кара Марин. А мы, Симеончики, такой народ, что за зазнобу, за любовь все отдадим и не пожалеем. Так уехали мы из Задунаевки, в которой прожили десять лет. Для меня, родившегося в этом селе, это были самые хорошие, счастливые детские годы, годы вольности и свободы. Прощай, дед хаджи! Ты человек-кремень, да и мы не лыком шиты, упрямства хватает. Тронулись мы на восток, через Днестр, где лежали исконные земли империи. Мы медленно ехали по украинским степям и все не могли найти места краше нашей Задунаевки, где бы можно было осесть прочно и насовсем. У большой реки Дон пошла земля Войска Донского. Однажды в какой-то станице рослый и могучий казак в мокрой от пота рубахе навыпуск, рубивший дрова у соломенной хаты, засмотрелся на моего отца, который ехал на черном как смоль жеребце, швырнул топор, выскочил на пыльную дорогу, стащил отца с седла и начал обнимать его, как умеют обнимать только казаки, — крепкие кости надо иметь, чтобы выдержать такие объятия. «Ну, — говорит, — Митенька, дал господь бог снова встретиться! Слезай с коня, и никуда ни шагу! Иначе застрелю!» От внезапного радушия отец вытаращил глаза, будто ждал, что его действительно застрелят, а мать моя Цветана на втором возу со страху чуть не выронила младшего братика Стоила. И что же вы думаете? Оказалось, что этот казак — тот самый Петро Кривонос, что подарил отцу на свадьбу дамасскую саблю, только теперь он раздался не в меру. Когда мы увидели, что он за обедом один съедает целую жареную курицу, нам стало ясно, почему он так изменился и почему отец не сразу узнал своего побратима из арьергарда Дибича, о котором прожужжал все уши и мне, и моим младшим братьям. Но как бы там ни было, отец кинулся обнимать побратима, так что у того тоже кости затрещали. Петро тут же велел распрячь и накормить коней и повел весь наш табор в хату, где настал черед женщин обниматься и целоваться. Потом началось такое, чего нигде больше не увидишь. Только тот, кто участвовал когда-нибудь в казачьей попойке, сможет меня понять. Дядя Петро и мой отец уцелели в войну, а тут чуть не отдали богу душу от проклятого самогона, который гонят в казачьих хуторах тайком от императорских акцизных. В станице Нижне-Чирской мы пробыли около трех месяцев, и все это время были гостями атамана Кривоноса. Каждый день мы собирались уезжать, но стоило дяде Петру увидеть, что мы запрягаем коней, он тут же доставал самогон. «Что это ты, Митенька…» И отец, смирившись, ставил лошадок на место. Кончилось все это тем, чем и должно было кончиться, — сестра Яна взяла и втюрилась в хозяйского сына, молодого казачка с лихим чубом, смелого, как ястреб, звали его Серегой. Я уже упоминал о нашем семейном недуге: кого схватит эта лихоманка — любовь, — тот удержу не знает. Яна тоже была такая. Мне, мол, на роду было писано остаться здесь, с Серегой, значит, так тому и быть. Отец мой для приличия посерчал, даже замахнулся на дочку, мол, получишь сейчас по первое число, потом рассмеялся и сказал: «Ладно, будь по-твоему!» Он был рад тому, что теперь они с побратимом станут еще и сватами. Свадьбу играли по казацкому обычаю, три дня и три ночи не вставали из-за стола, а когда, наконец, встали, отец сказал: «Хватит!» Дядя Петро глянул на него и понял, что на сей раз отца не удержишь. «Дону-батюшке, — молвил отец, — я уже поклонился, теперь хочу поглядеть на Волгу-матушку». Запрягли мы коней, погрузили пожитки, посадили детей, мать моя Цветана начала обниматься с Яной, которую не надеялась больше увидеть. Пора было трогаться в путь, вся семья дяди Петра вышла нас провожать, только самого Петра нигде нет. Стоим, ждем, время идет, а ехать, не простившись с хозяином, негоже, неприлично это. Куда девался человек, неужто опять пошел по станице искать самогон, потому что в доме все выпито до капли? Видим — идет дядя Петро, да не один. Ведет он в поводу жеребца, да такого, каких мне до тех пор не приходилось видеть. Не жеребец, а Змей Горыныч, шея лебединая, из глаз искры летят, сам белый в серых яблоках, такой жеребец для казака всего дороже, за такого жеребца казак отдаст и дом, и жену. «Ну, Митенька, — кричит издалека дядя Петро, — слезай со своего черного черта, не по тебе этот конь, отдай его Петрухе, а сам садись на Стеньку. Назван он в честь нашего славного атамана, не каждый жеребец может носить такое имя! Садись и езжай с богом!» Отец мой, согласно болгарским нравам и понятиям о приличиях, стал отказываться, но я-то видел, как горят у него глаза, когда он смотрит на Стеньку. Потом он слез с Черного и принялся обниматься с Петром. Наконец они отпустили друг друга, отец одним махом вскочил в седло и умчался вперед, чтобы люди не увидели, как текут из его глаз слезы. Все это было мне на́ руку, так как в результате я заимел первого собственного коня; правда, Черный не такой красавец, как Стенька, но конь добрый — на плохого отец и не сел бы.

Так вот, тронулся наш обоз прямо на восток, к Царицыну, потом на юг, к устью Волги-матушки, потому что отец хотел сначала увидеть ее, а уж потом искать, где бы осесть постоянно. Двигались мы медленно и через пять дней достигли астраханских степей. Много я успел повидать равнинных земель, но эта степь ни с чем не идет в сравнение, такая она гладкая и ровная, будто стол. И пусто вокруг, ни души не видать, прямо страх берет, до чего пусто. На третий день подлетели к нам на рысях какие-то чудные люди. Сначала мы приняли их за разбойников и порядком испугались: кони низкорослые и жилистые, всадники тоже низкорослые и держатся без седел, а сами с головы до ног одеты в шкуры мехом наружу, хотя жара стоит, как в бане, — и сапоги, и штаны, и куртки, и островерхие шапки — все у них меховое. Окружили они нас, крик подняли, залопотали на каком-то непонятном языке, осмотрели возы, а когда увидели, что мать кормит Стоила, начали ухмыляться и подталкивать друг друга локтем. Отец полез за пояс за пистолетом, но до стрельбы дело не дошло, — разглядев, что требовалось, меховые люди повернули нас на восток, где виднелись повозки и шатры. Подъехав, мы увидели, что у первой распряженной повозки на кожаном складном стульчике сидит рыжий толстяк с длинными густыми бакенбардами, промеж которых торчит мясистый красный нос… Так состоялась наша первая встреча с человеком, которому предстояло сыграть важную роль в моей дальнейшей судьбе. Мы спешились и выстроились в ряд перед толстяком, с первого взгляда было видно, что он тут главный. Он принялся на ломаном русском языке расспрашивать, кто мы такие, куда путь держим и зачем. Отец объяснил, кто мы такие, но толстяк ничего не понял — откуда ему было знать, что где-то далеко на юге живут какие-то болгары. Но когда отец сказал, что мы едем из станицы Нижне-Чирской, глаза его засверкали, видно, ему тоже приходилось гостить у донских казаков и отведывать их самогон, это и по носу было видно. Слово за слово и разговорился толстяк, а сам глаз с отцовского жеребца не сводит. Откуда, мол, у тебя, молодец, эта лошадь? Отец объяснил. «Продаешь?» — «Это подарок нижнечирского атамана Петра Кривоноса». Очень уж хотелось рыжему забрать себе нашего Стеньку, но, услышав, чей подарок, он поостыл. С казаками в этих краях шутки плохи. «Ну, — говорит, — что же вы дальше будете делать? Здесь охотничье имение графа Кушелева-Безбородко, у нас большая нужда в людях, хороших наездниках. Хочешь — распрягай возы и оставайся, место будет всем, и для этот мальчик, — показал он на меня, — и другой мальчик, и девочка, и все ребята. Я вас не обижать, граф платит хорошо и деньги не жалеет, особенно если человек работать хорошо. Мое имя, — говорит, — Шарль Иванович Лабуре, управляющий графа. Когда граф в Санкт-Петербурге, я здесь царь и государь». Из всей этой невразумительной речи мы поняли, что здесь, может быть, и ждет нас счастье, здесь нам было суждено вить новое гнездо. Распрягли мы коней, и тут произошло нечто такое, чего мы до тех пор не видывали. Шарль Иванович сытно поел, выкурил трубочку и потом подал знак одному калмыку, — оказалось, что низеньких людей в шкурах зовет калмыками. Человек протрубил в воловий рог, богато увитый серебром. Эх, как поскакали калмыки по степи, а зачем и куда — один бог ведает, мне-то показалось, что они мотаются туда-сюда да гоняются за ветром. Оказалось, что это — охота на лис, и охоту эту завел Шарль Иванович, до него таких развлечений не знали в этих местах.