Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 7



— Ничего, это пользительно, вроде лекарства. Дурь перебивает.

Славка подрос. Никодим отвез его в город, отдал в техникум.

Уже в первый год Славка иронически оценил все хлопоты отца:

— От жиру в ученье отдал! Теперь поди бахвалится: сад на сотню корней, дюжина колодок с пчелами и сын в ученье. А без него будто к свету не пробился бы…

Славка понимал: жизнь теперь не та, что в старое время, и он не пропадет и без папаши. Надо будет — он всегда сможет уйти из дома, вытребовать у родителей свою долю наследства, пожаловаться на самодурство отца в сельсовет.

Но это не мешало Славке летом гостить в богатом доме отца, ухаживать за девками, не портило аппетита к вкусным окорокам и моченым яблокам, что посылались ему в город.

Из техникума Славка поступил в сельскохозяйственный институт. Чувствовал он себя вполне взрослым и независимым. А вот сейчас, когда отец отказался выделить Славку из дома, он пришел в ярость:

— Фу!.. Идиот старый! Самодур! Да я же по закону могу половину хозяйства у отца получить!

Славкино ожесточение было по душе Пашке. Особенно ей понравилось слово «самодур». Пашка вспомнила, как они с Дунькой батрачили у Никодима за «лошадь на денек», за «пудик муки до нового», и она тоже трясла кулаком:

— Ладно, самодур, ладно! Больше я к тебе жать не пойду!

Потом обвила шею Славки руками и ладонью закрыла его рот.

— Ну, не надо, Славик! Никто ведь не слышит. И доли нам ихней не надо… Свое наживем…

Они побрели мимо конопляников, звонкими спелыми овсами, в луга.

Как и в прошлую ночь, в небе зажигались для них зеленые звезды и в траве кричали коростели. Славка заговорил о том, что он скоро закончит институт, вернется в деревню агрономом и они будут жить вместе. Пашка зачарованно смотрела на Славку. Она сейчас любила его, как никогда, и у нее сладко замирало сердце.

Через месяц Славка уезжал в город. В последний раз Паша взяла Славку за руку и украдкой шепнула:

— Если мальчик, то Ромка… Да?

Поезд дернулся, лязгнул буферами, хрястнул, словно переломил свой костяк. Паша поспешила спрыгнуть с подножки и побежала вдоль платформы. Она обгоняла провожающих, обегала ящики, мешки, спотыкалась, махала Славке рукой.

Поезд изогнулся на повороте, моргнул зеленым фонарем. Паша пошла домой. Путь предстоял дальний. Войдя в лес, она сняла праздничные туфли, которые надела ради проводов Славки, подобрала юбку и направилась к дому тенистой лесной дорогой. По обочинам росли грибы, колокольчики цвели между колеями. В оврагах было чуть жутко, пахло черной смородиной, прелым листом.

На середине пути Пашу нагнала подвода. На ней сидели двое парней. Один из них сказал:

— Садись, студентова жена, подвезем!

— Эх, жена без мужа!.. — невесело рассмеялся другой.

Паша судорожно сломила ветку ольховника…

Лошадь еле переступала ногами, ловила губами травины, пунцовые головки клевера.

Паша ударила прутом по спине лошади. Прут переломился, лошадь рванула.

— Ну вы, фитюльки!.. Чересседельник-то подвяжите! — крикнула Пашка.

В начале зимы сбылись мечты Пашки: у нее был свой дом. Дунька «приняла» в дом мужа, неповоротливого, малоразговорчивого парня, и решила отделиться от сестры. Дележка была бурная. Сестры ругались из-за каждого ведра, горшка, кринки. Были проданы овцы, сено, две поленницы дров, и на околице села был куплен для Пашки маленький, в два окна, дом.

Крыльцо выходило в поле. Летом ромашки цвели прямо у крыльца. Сейчас же около дома высились остроребрые, точеные сугробы снега. Ветер просвистывал дом со всех четырех сторон. Вместе с Пашкой поселилась в доме Анисья.

По утрам, выезжая с ушатом на оледенелых санках к колодцу, Пашка горбилась, стараясь шубой прикрыть свой пополневший живот. Бабы и девки делали вид, что не замечают Пашки, говорили о своих делах: о сене, о коровах, о поздних буранах. Пашка прислушивалась к робким толчкам под сердцем, и глаза ее сияли.

И, видя эти глаза, женщины добрели:

— С наследником, Паша?

— В ожиданьице ходишь?

Они наполняли ей ушат водой, рассказывали о трудностях первых родов, о свивальниках, о пеленках.

В ведрах стыла вода. Валенки прилипали ко льду.

Бабы спохватывались и торопили Пашку:



— Простынешь, молодая!.. Иди домой скорее!

Никодим Крякунов, встречая Пашку, сходил с дороги в сугроб и отворачивался в сторону.

Пашка гордо проносила свой живот, точно полный кузов груздей. И Никодим шептал:

— Вот естество, проклинай его, поноси… а оно свое берет… А ведь все на мою шею.

В одну из ночей, когда на улице бушевал свирепый буран, на калитке Пашкиного дома дегтем написали:

«Тут живет Пашка-бомба. Скоро взорвется!»

Утром Пашка соскоблила надпись косарем, отмыла горячей водой.

На другое утро всю калитку обмазали дегтем. Паша плюнула, но мыть и скоблить не стала.

На селе начиналась коллективизация. Всюду шли горячие споры о новой жизни, о новой судьбе. По вечерам в избах оставались только дети да немощные старики, а все остальные уходили на собрания. Ужинать садились под утро, с запевом петухов. Щи прокисали, ели их без аппетита.

Только Пашка никуда не ходила. Дом ее стоял, как остров, затертый льдами.

— Сказывают, третий день сходуют люди… Ты бы сходила, Пашенька, послушала… Может, и нас касается, — говорила дочери мать.

— Ни к чему это… — отмахивалась Пашка. — Вот Славик вернется, все у нас будет по-хорошему. — И она продолжала шить распашонки и одеяльца.

Как-то раз, пробившись через сугробы, к Пашке пришел Григорий Бычков.

У порога он долго искал веник и, не найдя его, принялся обивать заснеженные валенки брезентовым портфелем.

Пашка сидела у железной, вишневого накала, печки и гребешком расчесывала влажные волосы.

Она давно не видела Григория, хотя до нее и доходили слухи, что тот «пошел в гору», стал «вроде за главного».

Помнится, еще при разделе Дунька поддразнила сестру:

— А Бычков-то, Пашенька, тю-тю, утек! Он хоть и не учен, а студенту твоему не уступит!

— Ну и ладно… — отрезала Пашка. — Возьми себе, коль сладок.

Сейчас Григорий сел на лавку и положил на колени портфель. Работая секретарем сельсовета, Григорий научился с достоинством заходить в чужие избы, с достоинством присаживаться к столу, научился важно и дипломатично вести с мужиками разговор о политике, о земле, не забыв при этом вручить нужную повестку или составить акт о неуплате сельхозналога.

— Прасковья Петровна! — начал Григорий, спокойно глядя на Пашку. — Чуете, весна скоро?

Пашка удивилась. Откуда это спокойное, немного чужое обращение на «вы»? Ведь раньше было не так: Гриша хватал ее за локоть, заикался, краснел: «Пашка! Приходи сегодня к бревнам! Слышишь, Пашка?..»

— Ну и весна, а тебе зачем? — равнодушно отозвалась Пашка.

— К тому я… Как жить будете? Мы вот все, кто с убеждением в душе, в колхоз вошли, весну ждем и не боимся ее. Встречу ей готовим…

Он сообщил, что Дунька с подругами сейчас в районе на огородных курсах, что в кузнице у них готовят к севу плуги, бороны… Он говорил все теплее, задушевнее, проще, уже перейдя на «ты», потом достал из портфеля лист бумаги и предложил Пашке написать заявление в колхоз.

Пашка откинула за плечи волосы и смешливо спросила:

— Сказывают, ты к Таньке Поляковой сватаешься? Правда, Гриша?

Григорий нахмурился. «Позор, позор! Секретарь сельсовета — и краснеет, как мальчишка».

Оправившись от смущения, он тихо продолжал:

— Грустно мне, Прасковья Петровна, а только, выходит, правильно сестра ваша говорит…

— Дунька, что ли?.. Чего она брешет там?

— А было тут у нас бедняцкое собрание. И дали вашей сестре слово. «Есть, говорит, такая беднота, как наша Пашка, засела на своей даче и от колхоза юбкой занавесилась. А все, говорит, потому, что Крякуновы кровью своей ее отравили».