Страница 45 из 51
Так значит, он был невольным виновником того, что эта женщина здесь… Он…
Так вот откуда мысли этой удивительной женщины, вот откуда шла ее теория, которая не могла не поразить Мамонтова сразу своим сходством с его собственной теорией.
О, пусть погибнет лучше все, все достижения его мысли, его гения, его интуиции — только бы эта женщина… изменила самой себе!
— Вся теория этого ученого не стоит и ломаного гроша, — горячо и убежденно воскликнул он, нервно шагая из угла в угол огромной залы по душистым травам, устилавшим пол. — Ломаного гроша не стоит она, уверяю вас!
Мамонтов волновался все больше и больше.
Первый раз в жизни ему пришлось разбивать самого себя, отказываться от собственных, годами напряженной работы выработанных взглядов, но… он должен, он обязан был сделать это ради… ради…
— Ах, леди, — с мольбою в голосе заговорил он снова. — Я сам ученый и хорошо знаю, что говорю. Поверьте мне: в природе нет ничего нового! И вашей жертвой вы ничего нового не дадите этой тупой природе! Вы думаете избегнуть насилия, обмана, лжи и социальной розни? Чем? Как? Почему? Вот вы рассказывали мне при первом нашем свидании, что один из ваших сыновей изобрел нечто вроде пращи… а зачем он изобрел ее? Да исключительно ради насилия! И чем эта праща лучше автоматического ружья мистера Уоллеса, которым он намеревался ухлопать одну пятую ваших мужей?! А откуда эти шкуры на стенах? Разве эти тигры и леопарды сами пришли и отдали их вам? Это ваши дети, леди, убили их! И, убивая, наверное, прятались за деревьями, чтобы не быть замеченными, т. е. обманывали и лгали! Это сказка, леди, это фантазия, детская фантазия — не больше!
И, теряя все больше и больше власть над собой, совершенно забывая свое достоинство величайшего в мире ученого, профессор Мамонтов вдруг резко остановился у распростертой на полу и с ужасом слушавшей его Лилиан, и, падая, как подкошенный, перед нею на колени, сжимая ее похолодевшие руки в своих, прошептал ей с нечеловеческой мольбою и силой страсти в голосе:
— Лилиан, откажитесь от вашей глупой жертвы: она ни к чему. Вернемся к людям. Он прекрасен, покинутый вами мир!
Чист и звучен был смех Лилиан ван ден Вайден, прозвучавший жестоким ответом страстному шепоту Мамонтова.
— Мне? — сквозь этот смех воскликнула Лилиан, — мне вернуться? После всего того, что мной проделано? После двадцати лет беспрерывной жертвы и любви? О… какая жалкая мысль! Я не ожидала ее от вас. Такое предложение мог сделать мистер Уоллес, но… но не вы. О, как мало, однако, вы поняли все то, о чем я рассказывала вам! А что стали бы делать мои дети, мой внук, мой маленький любимец? Я вот и сейчас беременна в одиннадцатый раз, и, видите, совершенно нага перед вами, ибо, когда я беременна, я считаю позором скрывать свое тело от взоров моих мужей, и наоборот, будучи пустой, я ношу на себе обезьянью шкуру и маску в знак печали. И вы, вы предлагаете мне вместо всего этого чистого и прекрасного — мир? Ложь, обман и гадости развращенных священников, что еще предлагаете вы мне? Что? Что?
Лилиан сама, казалось, перестала себя сдерживать. Почти звериным гневом засверкали ее глаза, и всей позой своей она говорила о тяжелом оскорблении, которое только что было нанесено ей.
Мамонтов выпустил ее руки из своих и, грустно опуская голову, тихо и медленно сказал:
— Успокойтесь, дорогая леди. Мы оба виноваты в равной степени. Если я имел дерзость забыть, с кем имею дело, то и вы, в гневе вашем, забыли, что тот, кто это забыл… только человек… Простой и слабый человек, Лилиан, — грустно улыбаясь, повторил профессор.
Под впечатлением его грустного голоса, Лилиан как будто успокоилась немного и постепенно стала приходить в себя.
— Да, вы правы, — сказала она после некоторого молчания. — Хотя вы и ученый, но вам трудно понять меня. Да и не только меня. Даже философия вашего же белого собрата, профессора Мамонтова, чужда вам совершенно. Вы не в силах понять весь ее тонкий и глубокий смысл. А я поняла ее. Мне даже многое стало понятным, благодаря гению этого ученого, из совершенно других областей.
Я умру спокойно только тогда, когда собственными глазами увижу своего правнука. И, если я колебалась, как назвать своего внука, то правнуку моему — имя уже приготовлено. Все тот же Мамонтов приготовил его. Правнука своего я назову Homo divinus’oм!
Ах! ему даже и не придется завоевывать мир, употребляя насилие, как полагаете вы. К тому времени у вас там, на материках, туберкулез, сифилис, проказа, чума и войны — сделают свое дело и опустошат мир, и очистят его от ваших вымирающих собратьев. Он придет, мой правнук, чтобы править вселенной мудро и справедливо, по законам и предначертаниям самой явившей его природы. Праща моих детей — только упражнение ума, а винтовка мистера Уоллеса — жезл управления белого человека. Но ни ей, ни ей подобным инстинкта природы уничтожить нельзя. Жизнь имеет только одно определение: жизнь есть жизнь! Я не знаю, было ли начало у этой жизни, но я твердо знаю, что конца ей не будет.
Мамонтов не мог скрыть своей улыбки:
— Вы увлекаетесь, леди, — сказал он мягко. — Если вы убеждены, что у жизни нет конца, вы должны быть убеждены и в том, что у нее не было начала. Ибо: если начало у жизни было, то конец должен быть неминуемо. Это азбука. А начало, Лилиан, было у жизни, — чуть слышно закончил свои слова профессор Мамонтов.
Наступило молчание.
Мамонтов чувствовал, как где-то наверху, над подземельем, ночь опускалась на землю и постепенно замирали все звуки и шорохи леса.
И Мамонтов попытался в последний раз.
Это была попытка утопающего схватиться за крылышко пролетающей мимо бабочки.
— Там, — почти одними губами сказал он, — ваш отец. Он бодр и ум его ясен, и он до сих пор не теряет надежды найти вас. Он твердо верит, что вы существуете еще…
Мамонтов коснулся, очевидно, своими словами самого больного места Лилиан.
Она побледнела как мрамор.
Мамонтов исподлобья наблюдал за ней.
— Разве вы знакомы с моим отцом? — спросила она, помолчав немного, совершенно изменившимся голосом, выдавая свое волнение дрожанием губ.
— Ваш отец — мой большой друг, — с какой-то подчеркнутой жестокостью ответил Мамонтов. — И… он всего в нескольких милях отсюда… сейчас же за лесом наш лагерь. Он много думает и много говорит о вас, Лилиан.
— Целых двадцать лет я не видала его, — в грустной задумчивости, как бы сама себе, тихо сказала Лилиан. — Двадцать лет! О!.. Это огромный срок и… и я не скрою, я хотела бы видеть его!.. Ведь, хотя он и белый человек, он… он все же… он прадед моего Eozoon'a!
И вдруг, беря себя в руки и как бы отталкивая от себя какой-то чудовищно надвигающийся на нее образ, она громко вскрикнула:
— Но, этого все же никогда не будет! С тем — все кончено и возобновиться не может!
Ставка Мамонтова была бита.
И только тогда Мамонтов дал волю всем своим чувствам, переполнившим его через край.
Страшная сила, разбуженная в нем неведомым желанием, заставила его схватить эту женщину в свои объятия, найти своими воспаленными устами ее губы и прильнуть к холоду ее зубов.
И все существо Мамонтова было наполнено одним порывом.
«Я люблю тебя, Лилиан!» — хотел крикнуть Мамонтов и… вдруг вспомнил, что Лилиан беременна.
Тогда, выпуская ее из своих объятий и воспринимая особенно болезненно все свое бессилие человека, ничем не отличающегося от разных пасторов Берманов, кончающих всегда в отношениях к женщине одним и тем же, напичканным и насквозь пропитанным ложью, обманом, лично-мещанским и шаблонно-будничным, сказал, глядя куда-то в сторону, тихо, но ясно и внятно, ощущая в ногах свинцовую тяжесть и как бы налившуюся в них боль:
— Лилиан, прощайте! Если можете, простите меня. Я прошу немедленно доставить меня туда, откуда, ради злой шутки надо мной, меня доставили к вам.
Профессор Мамонтов, не глядя больше на Лилиан, повернулся и направился к выходу.
Когда он поднялся уже на первую ступень, Лилиан тихо остановила его.