Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 5



В комнате было тесно от множества вещей — пузатых комодиков, стульев с гнутыми спинками, этажерок, на одной из которых в чинном порядке выстроились фарфоровые слоны с задранными хоботами, углового столика под кружевной накидкой и другого стола, обеденного, посредине которого, однако, стояла не лампа, а ваза с крашеным бессмертником. Лампа висела под потолком, и вниз от нее тянулись цепи с черными шариками, к одной из них была привязана ниточкой китаянка в розовом платье. Дынников ожидал, что Катин отец окажется уютным старичком в пенсне при шелковой тесьме. А из-за перегородки, стуча босыми пятками, вышел мужчина с заспанными глазами, еще нестарый и ростом на полголовы выше Дынникова. Не подавая руки, он осмотрел Дынникова с фуражки до шпор, оправил сбившуюся рубаху и сказал, растягивая слова:

— Весьма рад.

И сел, коротким жестом предложив Дынникову место на диване. Под рубашкой у него густо вились темные волосы. Дынников, завязывая разговор, потрогал пальцем куклу в розовом.

— Китайка?

— Китаянка, — сухо поправил Истомин. Выслушав предложение Дынникова, он покачал головой.

— Почему же? — спросил Дынников. — Мы не бесплатно просим: и деньги выделим, и паек, по возможности, конечно.

— Не в этом дело, — сказал Истомин. — Мой предмет далек от интересов ваших коллег. Я историк, а история России… Впрочем, вы читали Веселовского? Карамзина?

Из-за перегородки выскользнула Катя и остановилась поодаль, держа в руках ярко расписанные чашки.

— Папа!

— Карамзина? — недобро сказал Дынников. — Не доводилось. Ну и что же?

Истомин, раздумывая, постукивал пальцами о стол.

— Извольте. История, если хотите, не только предмет, но и отношение к эпохе. Не так ли? Для вас монархия — это всего лишь расстрелянный чекистами Николай Второй и распутинщина. А для меня — Петр и Екатерина Великая, Иоанн Грозный, Калита и Василий Темный, наконец, славные имена ревнителей земли русской. Не будь их, не было бы России, и народа ее, и вас, и меня… И когда я говорю о монархии, то вижу и поле Куликово, и рать Невского, изгоняющую тевтонов. И горжусь, что они были, несли Руси — а следовательно, и мужику, пахарю — всяческий прогресс и процветание.

— Мужику? — сказал Дынников.

Не ожидая ответа, он поднялся, тяжело поводя плечами. Истомин был ясен ему, прозрачен до самого дна.

— Значит, говорите, мужику? — повторил Дынников.

— Не верите? Не укладывается в ваши догматы, гражданин комиссар? И все же сам по себе народ темен и сер. И не в силах двигать историю. Эпохи создаются личностью. Вспомните Петра и скажите: вправе ли мы, говоря о промышленности и мореплавании, стереть со скрижалей его имя и позабыть, что им создавались и флот, и рудники, и потрясающая мир столица?

Лицо у Кати было несчастное, и Дынников хотел было успокоить ее, сказать, что это не вина, а горе — такой вот отец, но промолчал, подумав, что лучше поговорить с ней завтра.

Теряя к Истомину последний интерес, он огляделся равнодушно — так, на прощание — и наткнулся взглядом на фотографический портрет в рамке из ракушек.

— Кто? — спросил он, делая шаг к портрету. — Откуда он у вас?

В два шага он обогнул стол и, локтем посторонив Истомина, снял карточку со стены. Сомнений не было: ему улыбался Шидловский — бандит и убийца Шидловский.

— Это мой ученик, — сказал Истомин. — Бывший ученик, видите ли.

Чашки звякнули в Катиных руках.



— Почему? — сказал Дынников. — Почему не знал?

Он слушал Катю, не перебивая, укладывая каждое слово в память, как булыжник в стену. Они падали, и стена становилась все выше и толще, отделяя Катю от него и оставляя ее где-то там, в чужом мире, гимназисткой с косой и бантом, обожающей танцы в благородном собрании. В этом мире были и томики Северянина, переложенные памятными ленточками, и записочки от влюбленных мальчиков, и Шидловский, вальсирующий как бог.

— Дальше, — сказал Дынников жестко.

Не всегда прошлое укладывается в личное дело в картонной папке. В ней не нашлось места ни для того вечера, когда восьмиклассник Шидловский объяснялся в любви шестикласснице Истоминой, самой тихой и самой красивой девочке в гимназии, ни для цветов, положенных на крыльцо этой зимой чужими руками, в захватанном многими пальцами конверте: «Оплакиваю ваше предательство и свою любовь. Серж». Вечер от письма отделили три года: для Кати они заполнились тоской и смятением души; для Шидловского — кровью; для Дынникова — госпиталями гражданской и больничкой здесь, в уезде, где накладывали ему на новые раны рвотно пахнущие карболкой бинты.

Дынников помял в пальцах письмо, которое Катя отыскала в оклеенном плюшиком альбоме.

— Еще были? Лучше сразу скажи.

— Нет, — сказала Катя чужим голосом. — Клянусь вам!

— Где он?

— Не знаю… Мы два года не встречались, ни разу…

— Хорошо, — сказал Дынников.

Он совал карточку в карман, обламывая рамку, и все не мог попасть — пальцы ходили ходуном. Дынников знал себя, знал, что может произойти сейчас, через миг, и поэтому, так и не спрятав карточки, ринулся к двери.

Уже выходя, он через плечо бросил Кате то самое слово, услышав которое она приглушенно охнула, прикусывая пальцы, прижатые к губам.

Ярость захлестывала его.

На углу Дынникова догнала ласковая дворняга. Потыкалась мордой о галифе, вежливо взвизгнула и отстала Дынников тоскливо выругался окопными словами, какими давно уже не ругался.

В эту ночь он все не спал, курил, ворочался на жестком кабинетном диване, а пришел в себя только поутру, когда от верного человека с неожиданной оказией подошло второе письмо. Дынников позвал начосоча и, пока тот читал, разглядывал тополиную зелень за окном и думал о Кате.

— Выходит, сегодня? — сказал Дынников. — Я ему верю.

Если только разведчик не обманулся, если Шидловский не раскусил его и не обернул себе на пользу свою с ним близость, то нападение должно было про изойти ныне где то за полночь. Неясно было только, откуда и как — в седлах или пешими — войдут в город бандиты. Выходит, не зря дрогли от росы в овраге сорок конников, а другие двадцать месили грязь на проселках, создавая видимость, что отряд, рассыпавшись, ловит ее тер по волостям.

Дынников любовно прикрыл газетой полевой телефон, чтобы не лез поколупленной краской в посторонние любопытные глаза, и сел писать приказ об отрешении от должности машинистки, уличенной в связях с преступным элементом. Закончив и крупно расчеркнувшись внизу, он составил рапорт начальнику губмилиции, где брал на себя всю ответственность за происшедшее и просил замены для пользы общего дела.

Бумага была толстая, скверная, в ней попадались корявые щепочки, и перо цеплялось за них, разбрызгивая чернила Дынников писал, спотыкался, видел лицо Кати и совершенно не к месту вспоминал мелочи, еще не давно его волновавшие мягкие, почти прозрачные колечки волос на шее, когда она сидела, наклонившись за «ремингтоном», смешную опечатку — «приток» вместо «притон», — позабавившую и Дынникова, и милиционеров, еще какие-то, совсем уж глупые пустяки. Вспомнилось, как всем наличным составом ходили за город, в рощу, пострелять по врангелевской морде на мишени — изрешетили и ее и сосну, и начосоч промахнулся и убил пролетавшую ворону. Наган в Катиных руках клонился к земле, она закрывала оба глаза, отворачивалась, и пуля уходила «в молоко». Дынников навскидку бил из маузера, вколачивая свинец в смертельную точку над переносицей Врангеля.

Возвращались за полдень, мокрые по пояс, в полном упоении собственной меткостью, немного хвастались, что если б в бою, то уж точно, под самую бровь, наповал, и поддразнивали обидчивого начосоча его вороной. У сквера, возле могилы, постоя ли, сняв шапки, спели «Мы на горе всем буржуям» и, повыше подняв над плечами пробитый пулями щит, строем прошли до милиции.

Вспомнилось и другое — как тащили по коридору упиравшегося Мишку, поджигателя бедняцких хозяйств, пойманного Дынниковым в засаде. Мишка что есть силы цеплялся за скамьи и доски пола квадратными носами добротных яловых сапог и голосил по-дурному. Потом вдруг успокоился, позволил поднять себя на ноги и сказал, ни к кому в частности не обращаясь: