Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 19

Сергей Петрович задумался, как будто и в самом деле его занимала мысль: что бы стали делать без него те женщины, с которыми судьба близко сводила его. Князь пристально и серьезно посмотрел на него, стряхнул пепел с сигары, отхлебнул из стакана и начал:

— Все, что ты мне говорил, должно быть, очень хорошо, потому что ты человек умный. Может быть, даже и справедливо. Я тебе верю на слово, но я плохо тебя понял, потому что для этого надо думать, а думать после обеда я не могу. Ясно мне только одно: тебе надобно непременно уехать отсюда.

— Это зачем?

— А затем, что ты здесь пропадешь ни за грош. Ты завлечешься идеалами морального обладания, и кончится тем, что и твоя душа, и твои оставшиеся души попадут под очень грязное физическое обладание деревенской барышни, — короче, тебя женят! Со мной было тоже самое. Я был юнкером; наш эскадрон стоял близ деревни моей тещи. Я без всяких отвлеченных и положительных идей волочился за ее дочкой. Кончилось тем, что на другой день моего совершеннолетия я женился; следовательно, ранее меня этого никто не делал. Хорошо, что я попал на ангела, и мы, как я тебе сказывал, живем очень хорошо. Но не всякому же такое счастье! Ты, например, не способен для него. Решительно, тебе надобно ехать!

— Вот вздор какой! Я от женщин не бегал. Не беспокойся: меня не женят.

— Не говори, душа моя! Скука, одиночество удивительно изменяют идеи. И потом, деревенская жизнь чрезвычайно располагает к тучности и женитьбе. Первое над тобой начинает сбываться, на мои глаза ты уже толстеешь; смотри, чтобы не сбылось и последнее.

— Неужели ты находишь, что я потолстел? — сказал Тамарин с беспокойством.

— Немного еще, но уже есть расположение. Цвет лица у тебя стал гораздо лучше. Посмотри на себя: ты скоро будешь румян, как твой Иван Васильич!

Тамарин подошел к зеркалу, и, от действия ли света или от жару только, действительно, лицо его не было бледно как всегда.

— Послушай, Островский, ты меня пугаешь, — сказал Тамарин. — Неужели я в самом деле растолстею. Это будет непозволительно смешно!

— И очень ново: Тамарин смешон! Тамарин, который никому не прощает тени смешного и беспощадно казнит его своим языком! Это восхитительно! Если мои надежды сбудутся, я приезжаю к тебе года через два и снимаю с тебя портрет, или, лучше сказать, списываю семейную картину. Она будет представлять, положим, хоть эту комнату, после жирного обеда (обед у тебя непременно будет жирный); ты сидишь в бухарском халате и делаешь кейф. Глаза твои немного отекли и полузакрыты, как у жирного кота, которому почесывают шейку; тебе хочется спать. Перед тобой здоровая кормилица держит полугодового ребенка; он ревет, а кормилица уговаривает его: «Не плачь, душенька, тятенька баюшки хочет». Возле тебя сидит твоя супруга, белая и румяная, как говорится, кровь с молоком; она в распашном капоте, отдувшемся спереди, потому что находится в том же почтенном положении, из которого вышла полгода назад. Она смотрит на тебя с любовию, треплет белой рукой твою пухленькую щеку и говорит тоненьким голоском: «Ты бы прилег отдохнуть, и я тоже прилягу!»

— Надо тебе отдать справедливость, Островский: у тебя чудесное воображение. Но отчего ты не велишь нарисовать себе другую картину, например…

— Не трудись, душа моя, моя жизнь и в оригинале неинтересна, не только в копиях; а я знаю что ты не любишь оставаться в долгу.

— Да, в этом случае я на тебя не похож.

— И дурно делаешь! Меня учили в политической экономии, что долги есть признаки богатства. Но скука с ними: мне каждое утро напоминают о них. Поговорим лучше о тебе. Что ж, ты едешь?

— Куда? В Петербург нельзя, за границу не с чем, да я уж по ней и потаскался. Губернские города похожи один на другого как две капли воды и все ужасно скучны.

— Поедем со мной в N; мы его преобразуем. Мне надо в нем жить, чтоб устроить дела.

— То есть чтобы заложить имение.

— Нет, оно уж заложено. Но, видишь ли, в Петербурге жить адски дорого. Надо годика два отдохнуть в провинции. Поедем в N, там вдвоем нам будет веселее. К тому же баллотировка зимой. Мы, как помещики, должны же быть на ней. У меня нанята уж и квартира.

— Ну об этом хлопотать нечего, у меня там свой дом; достался от бабушки.

— Я уважаю твою бабушку! Она как будто предчувствовала, что ее внуку нужно будет жить в N. Удивительно, как эти старые люди предусмотрительны! Например, мой отец, как будто знал, что для меня нет ничего несноснее управления имением, и потому он заживо прожил все, что успел. Итак, мы едем?

Сергей Петрович задумался. У меня в эту минуту сердце билось, как голубь под ястребом. Я хотел вскочить и вмешаться в разговор, но остановился только потому, что этим бы изменил себе. Если бы Сергей Петрович сказал, что остается, мне кажется, я бы расцеловал его.

— Скука за скуку, — отвечал он. — Действительно, в деревне делать нечего. Едем!

Злость взяла меня. Мне кажется, слезы выступили у меня от досады. Скука за скуку! В деревне ему делать нечего! А Варенька, которую он влюбил в себя! Варенька, которая с улыбкой просыпается каждое утро, потому только, что она днем надеется увидать его. Как же это он не подумал о Вареньке! Как же это он не подумал, что с нею будет без него? Боже мой! Из чего созданы эти люди, которые все думают о себе, только об одном себе!

— И прекрасно, мы поедем вместе, — сказал Островский. — Завтра пораньше.

«Как же это завтра, — подумал я, — ведь надо же ему хоть проститься».

Сергей Петрович позвонил, — вошел его Яков.



— Мы завтра утром поедем в N, — сказал он, — на всю зиму. Возьми с собой все, что нужно. Лишнее отправить в обозе после нас.

— Слушаю-с, — отвечал Яков. Я не вытерпел, сделал вид, что проснулся, потянулся, зевнул и вскочил.

— Хорошо ли выспались, Иван Васильич? — спросил Сергей Петрович.

— Хорошо, очень хорошо, — отвечал я. — Что это вы говорили про обоз?

— Я еду в N, — отвечал он.

— Когда же?

— Завтра утром.

— А к соседям разве не поедете прощаться?

— К кому же? С вами мы простимся сегодня Перед Маврой Савишной вы меня извините. Скажите ей, что я не мог быть сам, потому что еду с князем, а он спешит отъездом.

Я взялся за фуражку.

— Куда же вы? — спросил Сергей Петрович.

— Домой; целый день не был, нужно на детей взглянуть. Прощайте!

Он посмотрел на меня как будто с удивлением, потом протянул руку и сказал: «Ну, если так то прощайте, Иван Васильич. Будете в N, за езжайте прямо ко мне, я буду вам очень рад». Я подал ему руку и вышел, не поклонясь князю: мне противен. Сергей Петрович провожал меня до передней. Взявшись за ручку двери, я остановился: мне все не верилось, что человек может так равнодушно отказываться от тех, с кем он жил, кто его так много любит.

— Когда же вы к нам воротитесь? — спросил я его.

— Не знаю, — отвечал он. — Может быть, весной, может быть, никогда. Я не рассчитываю на будущее.

— Как же это? Так Мавре Савишне так и сказать?

— Да, Иван Васильич! Потрудитесь поблагодарить ее за гостеприимство.

— Да ведь вы их, может быть, уж никогда больше не увидите, Сергей Петрович!

— Что же делать, Иван Васильич! Впрочем, гора с горой только не сходятся. Может быть, меня судьба опять забросит сюда; может быть, они приедут в N; как знать, что будет!

Я растворил дверь, но не утерпел и на пороге опять остановился.

— А Варвара Александровна спросит? Ей что сказать?

— Скажите ей, — отвечал Сергей Петрович медленно, — скажите, что я ей желаю много счастья!

Тут он мне дружески кивнул головою; сердце сжалось у меня с досады; я хлопнул дверью, вскочил на лошадь и под дождем, темной ночью, поскакал домой как бешеный, поскакал так, как не скакал уже лет двадцать!

XI

На другой день мне предстояла очень неприятная обязанность объявить Вареньке об отъезде Тамарина. Я не знал, как мне приняться за это. Мне хотелось рассказать ей все как было: вырвать разом из ее сердца любовь к человеку, который ее не стоит, который уехал от скуки, бросил ее из каприза. Это была бы целительная, но крайняя мера: после нее Варенька должна была или выздороветь, или изнемочь; я боялся ее; я лучше Тамарина узнал, как глубоко падает в душу Вареньки всякое чувство; и мне больно было передать на словах то, что он, не задумавшись, решился сделать. С другой стороны, смягчить поступок Тамарина, дать его отъезду какой-нибудь благовидный предлог значило оставить Вареньку под влиянием этого человека и, щадя ее в настоящем, готовить, может быть, много, много зла в будущем. И — сказать ли правду? — я бы рад был оправдать Тамарина в собственных глазах. Мне не хотелось в нем разочаровываться: я любил его; любил его за его злой язык и доброе сердце, за аристократическую изящность манер, за ту моральную силу, которою природа щедро наградила его и которую он носил так свободно и так не гордо; любил я его больше за то, что его любила Варенька.