Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 18

На крик отца из отдыхающего мягкого человека он вдруг стал служащим.

– Иди же прочь! – воскликнул он. – Как ты смеешь с таким делом приходить ко мне? Твой сын был между теми бунтовщиками, он виновен и пойдёт с другими в Сибирь.

– Пане! – крикнул Преслер. – Это не может быть, у меня есть всё же в правительстве заслуги, я для вас скрыл позор, я вам выдам сто за него одного! Выгреблю, из под земли выкопаю, но вы должны мне отдать этого одного!

Преслер ещё раз растянулся у его ног и начал, плача, их обнимать.

– Пане, – воскликнул он, – и ты имеешь детей, подумай, если бы одного из них схватили?.. У меня только один сын!!

– А чем же он лучше других, которые за то же в Сибирь пойдут? – крикнул начальник. – Одного имел, нужно было тебе его иначе воспитывать, отдать на службу, а не отпускать его бесконтрольно и бросить его в ту молодёжь, заражённую мятежным духом.

– Правда, я виноват, пане! – промолвил, стоня, Преслер. – Да! Я виноват, я – не он, плохим его воспитал, я должен быть наказан. Покарайте меня, вешайте, потому что я и так жить не буду, выдав собственного сына в руки палачей.

– Что это за палачей? – воскликнул возмущённый начальник. – Ты теряешь голову, палачей? Ты правительство называешь палачами?

На эти слова Преслер, который вместе с надеждой начал терять терпение, вскочил с пола, встал перед ним грозный и сказал диким голосом:

– Да! Вы палачи, палачи, все, что вам служат, я стал палачом, но отдайте мне сына либо… беда вам! Беда вам!

Говоря это, он поднял вверх кулак, пан начальник побледнел и снова из служащего стал тем мягким вечерним человеком.

– Тихо же, тихо, сердце моё, – сказал, – что же ты так руки выворачиваешь? Ну что ты, опомнись, обуздай себя!

– Отдадите мне сына? – вскричал дрожащим голосом Преслер.

– Но всё может сделаться, только ты свои руки оставь в покое, не кричи, остынь, а уж как-нибудь позже увидим…

Преслер вдруг от гнева снова перешёл к умоляющему виду, начал обнимать его за ноги и целовать.

– Благодетель мой, – сказал он, – жизнь за тебя положу, буду тебе служить, стану твои рабом, сделаешь со мной, что хочешь, но, ради Бога, освободи мне только сына.

– Уж только тихо, иди, иди, – сказал испуганный начальник, – сделается, что будет возможно, но иди себе… прошу тебя… дорогой!





Но Преслер, как прикованный, отойти не мог, плакал, повторял одни просьбы, и только лишь с большим трудом его можно было отправить за дверь.

Начальник, вспотевший, как бы вышел из ванной, трясясь от страха, вылетел другими дверями из комнаты и не мог прийти в себя даже после завтрака у Сточкевича, где должен был выпить больше одной бутылки вина. Заплатил за неё, правда, гражданин прибывший из провинции, с которым недавно он познакомился.

Выпихнутый от начальника, Преслер блуждал по городу, как сумасшедший, в его голове вились самые дикие мысли, строились самые смелые проекты, будь, что будет, хотя бы жертвой хотел спасти жизнь сына, хотя бы пойти к самому царю, дабы вырвать у него эту жертву. Иногда навевала ему какая-то надежда, что сам начальник спасёт его сына, что его заслуги получат награду, то снова предавался отчаянию, припоминая, что живым от палачей не возвращалась ни одна жертва. Тех, которых однажды выпустили, взяли во второй раз и в третий, ни один из подозреваемых по нескольку раз осматривал Сибирь. До молодёжи они особенно были лакомы, никого не прощали. Видели сынов должностных лиц, занимающих высокое положение, закованных в кандалы и гонимых в изгнание. Преслеру приходили на память все случаи, о которых слышал. Блуждая от канцелярии до дома начальника, везде спрашивая о нём напрасно, сам не зная как, дотащился до дома, но тут и минуты выдержать не мог, пустота была ужасная, воспоминания увеличивали горе.

Матери не было дома, Розия сидела у окна с заплаканными глазами, Кахна плакала в другом углу, дверь была отворена, на кухне не было огня, везде грусть, как по умершему, которого только что вынесли на кладбище. Преслер не смел пойти наверх, ибо должен был проходить возле двери комнатки сына. Тихим голосом он спросил у дочери, где мать, ребёнок ответил ему, что ничего не знает, и поручик с безумным взором, с высохшими губами, пошёл снова в бюро на Долгой улице. В этот день, долгий как век, он потерял ход времени, потерял память, забыл обо всём, помнил только, что был палачём собственного ребёнка. Проходя где-то около часовщика он встретился с часом, в который по обычной привычке начальник должен был быть в бюро. Таким образом, он поспешил, но сразу при дверях застал поставленных полицейских, которые не дали ему вступить на порог, напрасно он просил и настаивал, ему ответили, что, если он отважится шуметь, у них есть приказ отвести его в ратушу. На великие просьбы, после нескольких посольств, в сопровождении двух стражей он, введённый, оказался перед обликом пана начальника.

Был он ужасно грозный, мрачный, сердитый. Поручику приказали говорить с порога, а пан советник для безопасности держался в другом конце залы, поглядывая боязливым глазом на своего подчинённого. Видимо, утренняя сцена и тот кулак, который мелькнул так близко от глаз, ещё вспоминались. Преслер, видя все эти приготовления, стоял очень покорным.

– Пане начальник, – сказал он, – вы мне обещали! Смилуйтесь надо мной!!

– Выбей ты это себе из головы, чтобы для твоих красивых глаз, – сказал сурово начальник, – правительство, схваченного с оружием в руках бунтовщика, освободило. Поблагодаришь Господа Бога, если его с другими не повесят, а о прощении не думать.

– Но вы мне обещали! – прервал Преслер.

– Ничего я не обещал тебе, а теперь тебе только то обещать могу, что если ещё раз отважишься прийти ко мне с этим пищанием и занимать время, то прикажу засадить туда, откуда не легко вылезешь…

Эта угроза, видно, подействовала на Преслера, всей его надеждой были собственные усилия, он боялся, чтобы его не арестовали. Начальник, который в те минуты смотрел на него, заметил на бледном лице два ручья слёз, которые тихо текли и по двум глубоким морщинкам сходили к стиснутым устам. Если бы он имел немного сердца, был бы тронут видом этого человека; окаменелый эгоист порадовался только тому, что уже второй раз кулак около своего лица не видит.

Преслер искал в своей голове иной помощи, ничего уже не говорил и, когда пан советник ожидал ещё других жалоб и писка, вдруг отвернулся к двери и вышел.

Этот его выход вдруг после резкой утренней сцены казался начальнику подозрительным, он чувствовал, что этот человек так странно быстро успокоиться не мог, его охватила какая-то тревога, он даже подумал, не следовало ли его арестовать, но потом успокоился. В глубине, однако, он было очень неспокойный.

Преслер, минуя косвенные ступени, решил направиться непосредственно к генералу, который в данный момент был во главе комиссии, и от которого полностью зависела судьба его сына.

Я рад бы здесь при той ловкости набросать характеристику панов генералов московских войск, которые такими отличными делами отмечаются в борьбе с возраждающейся Польшей.

Газеты полны зверств солдат, варварствами пьяной толпы, насилия над слабыми, преступлений, издавна неизвестными ни в одной войне. Жалость сегодня является чувством запрещённым, христианское милосердие – слабостью, достойной наказания. Напрасно бы в этом обвинять глупое солдатство, которое спьяну само не знает, что делает, система и её выполнение есть делом старшины, собственно тех генералов, о которых мы вспомнили, ровно храбрых на поле боя, когда речь идёт о добивании раненых и расстреливании безоружных, как отличных в допросах военных судов, в приговорах, и в администрации доверенного им края. Ни турок, ни татарин не мог бы быть более жестоким, никакое так же монгольское племя более глупее, чем они, быть не может. С большим рвением на услуги своего царя московский генерал готов попрать все божественные права, лишь бы за это мог получить в благодарность ленту, а в итоге дарственную на землю. Хотя в поведении генералов мы не видим великой разницы и могло бы казаться, что все отлиты в одной форме, они имеют, однако, различные виды.