Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 9



Тревога меня не покидала. Казалось бы, ничего удивительного – война. Даже дома на улице стояли погруженные в эту тревогу. Но моя тревога была какой-то странной, связанной не только с происходящими событиями. Я чувствовал волнение не только внутри себя, но и вовне, в огромном пространстве. Как будто где-то там, высоко-высоко, наступил разлад.

Сейчас я думаю о том, что эти полгода, которые я прожил в своей родной деревне в начале войны, самые важные в моей жизни. Смешно, конечно, так говорить, ведь любое время жизни важно. Но там, в деревне, я стал таким, каким уже остался на всю жизнь. Наверное, оттого, что много думал.

Это было странное время, никогда потом не понятое. И как только я принимаюсь вспоминать о нем, думать, то всегда умолкаю надолго, как будто появляется во мне запрет размышлять об этом.

И все-таки, набравшись смелости, скажу: чувствовал я себя тогда частью Бога. Так мне нравятся эти слова: частью Бога. Но как только скажу их, опять замолкаю.

Что это? Запрет? Поле, где есть только взгляд по бескрайним сторонам и ввысь?

Но я же не всуе…

По всей моей жизни лучше, чем тогда, меня ни в какое другое время не было. Хотя нет, был. С Эммой.

Но все равно я всегда об этом думаю: почему же все-таки – частью Бога? Сила, свежесть, желание думать постоянно, чувствовать себя живущим, чувствовать, как проходит сквозь тебя время и пространство. Я мог улетать куда-то вверх и видеть издалека и землю, и деревню на ней, и себя одинокого. Одиночество мое в то время окутало меня, как ткань, как покрывало. Я дружил со своими ровесниками, водил с ними лошадей осенью в ночное, зимой сидел на крылечках вместе со всеми в обычных разговорах и не был чужой вороной. Но странная сила одиночества была во мне. Хоть я и знал, что все мои друзья – Макар, Степан, Анна – сами по себе отдельные люди, такие же, как я, но понимал, что они не думают так, как я. Да, понимал. Но меня хватало на все: и побыть с ними, и идти потом домой по дороге через поле под звездами, и оставаться совершенно единственным в этом мире. Оставаться частью, да, той самой частью Бога.

Даже теперь я иногда улыбаюсь, вспоминая то время. Потому что сейчас, в конце жизни, ясно: многое, многое потеряно, и хотелось бы пожалеть о многих минутах, которые прожил бы по-другому. Надо было писать матери каждый день, надо было больше слушать рассказы бабушки о ее молодости, о нашей семье, больше общаться с друзьями и не разжимать рук Анны, когда она сцепила их на моем затылке и прижала мои губы к своим на берегу заснеженного яра. Я сейчас улыбаюсь, потому что смешно уворачивался от всех этих радостей жизни. Ведь в таком возрасте смешно уходить в одиночество! Сейчас я запоздало представляю, что мы с Анной барахтаемся во рву, заполненном снегом, смеемся, целуемся. Ничего этого не было. Я оттолкнул ее и пошел через искрящееся снежное поле, думая о том, что все это – и дружба, и любовь, и родители с бабушкой, – все еще у меня впереди, а сейчас я должен понять самое главное в жизни и смотрел с надеждой на звездное небо. Ошибка молодости? Абсолютно слепая, но правильная уверенность.

Часть Бога… Не дают покоя эти слова. Как их объяснить? Потом, читая биографии людей, которые как раз в таком возрасте были одни – в ссылке, в одиночестве, – я понял, что это было лучшее их время, без него не стало бы дальнейшей их жизни. Так и со мной, улыбаюсь я сейчас. Дело не в известности жизни, даже не в значительности ее, а в ее настоящности. Нет, пусть будет так, как я сказал – часть Бога. Оставил я и родителей, и друзей, и все радости жизни, чтобы становиться собой.

Бабушка оказалась права: забрали меня именно отсюда. Хотя могли бы и не забрать, мне было семнадцать лет. Но я не захотел оставаться без Макара, Степана и еще многих сверстников, которым к тому времени уже исполнилось восемнадцать, и добавил себе год, когда меня спросили о возрасте. Ночью приехали несколько военных, на рассвете собрали всю деревню, отобрали молодежь, сделали перекличку и повели по дороге за деревню. Немцы прорвали фронт недалеко, под Валуйками, и военные решили новобранцами их остановить.

Как бабы кричали!.. Я помню, в детстве старшие хлопцы разрушали вороньи гнезда, стаскивали в одну кучу воронят и убивали их. Так же, как вороны в небе, кричали и бабы. Военные даже несколько раз выстрелили в воздух, чтобы прекратить эти крики, но потом махнули рукой и повели нас дальше под прощальный вой. Один из конвойных сказал:



– Воют! Накличут беду.

Нас учили два или три дня. Почему-то только шагать и тыкать перед собой деревянными ружьями. Они так и остались у нас потом вместо настоящих. Вооружить нас не успели, а немцы были близко, и нас послали вперед по полю – показать, что на этом месте есть войска. Перед боем приказали деревянные винтовки замазать грязью, чтобы издалека казались настоящими. Грязь в луже была скользкая, я мазал, думая, что так смазывают ружейным маслом настоящие винтовки. Потом мы разошлись пошире и пошли, потом побежали. Было тихо. Сзади приказали кричать «ура». Кричали. И на каком-то месте ударили пулеметы. Я видел, как все падали, будто ветки с деревьев. Я лежал в длинной полосе убитых, которая получалась оттого, что немцы просто выжидали, когда мы подбежим к одному и тому же месту, и давали длинную пулеметную очередь. Подбегали следующие к убитым – опять очередь. Как будто косили в покос.

В темноте я отполз обратно. Я ничего не слышал, не видел, полз, шел перелесками, рвами, любимыми с детства ярами. Потом я услышал звяканье упряжи на повозках. Несколько подвод стояли в яру. По знакомому покашливанию я узнал дядьку Ивана. Дядька сказал, что его прислали раненых забирать, что он отвез бы меня к бабушке, но уже нельзя, я уже подневольный. Сокрушался, что нас перебили, как цыплят, без присяги, и спрашивал, где ружье. Я ответил, что ружье было деревянное, не жалко было бросать. Дядька замолчал. Мне даже показалось, навсегда – так долго длилось это молчание. Потом он выругался и сказал:

– Да-а, поиграли в войну!

И тут я подумал, продолжая дрожать и глядя на черное небо, что там, на этом небе, сломалось что-то в огромном механизме и вместо детства, когда не было у нас игрушек, попали они нам в руки с опозданием.

7

На войне может только повезти. Если не повезет, то тебя уже нет.

Мне повезло в самом главном – молодости. Чуть-чуть позже, я уверен, даже чуть-чуть позже попав на войну, я бы пропал. Если бы я научился задумываться, оценивать все происходящее, то засиделся бы на каком-нибудь месте, куда должен был упасть снаряд или бомба, зазевался бы где-нибудь на переправе и соскользнул бы в воду, да и просто попал бы под пулю. А так – мой ум еще не успел окрепнуть настолько, чтобы занять собой всего меня, и первая сила молодости гнала меня вперед так, как требовала этого война. И сил у меня оказалось ровно столько, сколько она требовала. Надо было пройти за ночь сорок километров маршем – проходил. Переплыть холодный Днепр, держа в руке шнур для понтонного троса, – переплывал. Разминировал и минировал, стрелял из ПТР по танкам, сам ехал на броне, держась за скобу на башне, спрыгивал и бежал в атаку. Если я это все вспоминаю, значит, мне повезло. Проще и яснее не скажешь. Сколько раз я пытался объяснить себе свое везение! И не мог. Не потому что объяснения нет, – есть оно где-то, это объяснение. Сказать о нем нельзя. Человеку позволено сказать только это: повезло.

Сейчас у меня есть время задуматься, и я спокойно вспоминаю многочисленных ангелов-хранителей, встреченных на войне в виде людей.

Первый ангел был командир, которому отдали нас в виде роты новобранцев, уцелевших после деревянных атак под Валуйками. Он не стал, как того от него требовали, бросать нас в новые бои, а понял, что через какое-то время подойдут обученные и вооруженные войска и нечего зря избивать младенцев. Он водил свою роту по лесам и буеракам, прятал несколько дней. Когда по пушечным залпам понял, что с нашей стороны уже появилась достаточная сила, вывел нас к командованию. Его расстреляли прямо перед нашим строем.