Страница 5 из 9
Спасающим меня было чувство, с каким я смотрел на небо. Я чувствовал на себе взгляд оттуда, сверху. И еще мне казалось, что там и я, каким был в начале своей жизни.
Я перенес на небо все, что хотел хранить в себе, и радовался этому бесконечному, безграничному тайнику над собой.
Сейчас я думаю: может, меня не любили, раз я так искал отражения своих чувств? Любили. Родители, уходя на работу в шахту, вырывали меня друг у друга, прощаясь, а приходя, бежали ко мне, спотыкаясь о порог. Бабушка ходила вокруг меня весь день, поглядывая, как наседка. А дед – для деда я вообще заменил собой все живое в этом мире. Но мне, наверное, мало было человеческой любви, и я хотел почувствовать ее над собой, в пространстве, в небе. Хотел найти главное, что есть в жизни.
Целыми днями дед лепил из каких-то разломанных ящиков и из глины пристройку к домику, где мы поселились, – очередной скворечник на кривой улице поселка. Странно было видеть, как этот огромный человек, который казался когда-то великаном даже по сравнению со своим большим деревенским домом, возится с маленькой мазанкой. Наверное, у деда, как и у меня на берегу речки, появилось неистребимое желание спрятаться от чуждого мира, остаться со своими чувствами. Только я онемел, а он уползал в свою нору. Я боялся, что дед там и останется, когда он заходил в сырое маленькое помещение, опустив голову, и сидел там на чурбаке, исподлобья оглядывая стены.
Тогда небо и улыбнулось мне впервые.
Вдруг разошлись облака, открыв в одном месте пронзительную синеву – я почувствовал, и понял, и решил: небо смотрит на меня, и вот с этим я буду жить дальше. Небо улыбнулось мне и опять стало затягиваться мглой, но во мне уже осталось навсегда это родное чувство.
Я показывал на эту небесную улыбку и выговаривал какие-то слова. Дед вывалился из мазанки, подхватил меня и стал подбрасывать вверх, крича:
– Заговорил! Заговорил!
Я летал и смеялся оттого, что чувствовал себя подружившимся с небом. Жалко было, что этого нельзя объяснить деду. Только небо и могло это понять.
Только небо.
На всю жизнь оно стало молчаливым собеседником, забирающим себе, а может, и растворяющим в себе безответные на земле вопросы.
3
Может быть, я говорю не о том? Но разве это возможно – говорить не о том? Долгое молчание научило меня ценить слова, и я люблю их, как слепой любит свои сны. Я вижу, как они всплывают трепещущими воздушными пузырьками в воде молчания, вырываются из немоты. Почему они, а не другие? Почему другие остались в глубине? Устлали дно, как погибшие на днепровской переправе? Почему я не говорю о толпах голодных людей с детьми вдоль дороги, по которой мы ехали к шахтерскому поселку? Девочка забрала мои слова. Я помню, как дед сказал тогда бабушке обо мне: «А может, и лучше, что он молчит. Что мы ему ответим?»
О чем невозможно сказать, о том приходится молчать.
Но о школе.
Почему но? Потому что школа – как обратная сторона моей жизни, как чистая подкладка ее одежд.
Каждое утро дед провожал меня со двора на улицу, отпускал руку и говорил:
– Ну, иди. Ученье – свет.
От этих слов мне и вправду казалось, что впереди светлее.
И я шел со странным чувством ожидания огромного пространства. Помню это чувство дороги в школу – как будто внутри меня было ее начало. Я словно бросал перед собой клубочек, который разматывался, указывая путь в неизвестность, частью которой был и я, будущий. Меня тянуло туда, в исправленную жизнь.
Я оглядывался и чуть не плакал от жалости, чувствуя, что навсегда оставляю родителей, деда с бабушкой, оставляю и себя самого в прошлой жизни, хотя никуда я не уезжал, школа была рядом, на краю поселка. Дед смотрел вслед, махал рукой, словно подталкивая воздух – иди.
Что меня удивило в школе сразу? Разнообразие, скрытое под одинаковостью. Все разные, но как будто скрылись под похожими масками. Взрослые под масками учителей, дети – учеников. Мне было интересно разгадывать, и я целыми уроками переводил взгляд с одного человека на другого, как будто соединял ломаной линией звезды в созвездие.
Я и самому себе удивлялся, своим изменениям. Разнообразие открылось и во мне, я чувствовал, что моя внутренняя жизнь тоже течет, как вода подо льдом. Под маской.
Я погружался в мир условностей, но он был интересен, потому что позволял мне думать внутри себя, давал для этого пространство. Маска позволяет быть результату. Как только ты сам по себе, все остается внутри тебя. Без маски мир тебя не видит.
Даже идет человек, если только надевает на себя маску идущего.
Но стоп. Надо помолчать. Самое странное в этом мире – воспоминания.
Разве чувствовал все это маленький мальчик? Думал ли он по дороге в школу, что оставляет навсегда отца и мать, разве мог понять, что мысль живет под маской, рождается лишь при условии сокрытия внутренней тайны?
Я не нахожу этому объяснения, но сейчас мне кажется, что воспоминания находят единственно правильный путь. Было так или сейчас стало так? Молчаливая маска времени знает это.
Однажды после уроков, когда уже все разошлись, я сидел по своему обыкновению один в классе, глядя в окно. Счастливые минуты! Я научился чувствовать себя в себе, как в маленьком сосуде, который находился в пространстве большем – в классе, и класс – в школе, и здание школы – в огромном мире. И я посылал свои молчаливые слова через эти пространства, нанизанные друг на друга, и эхо возвращенного смысла моего нахождения здесь доносилось через вздрагивающее стекло неразличимыми далекими звуками.
Почему именно в школе я чувствовал это, дома ведь тоже можно было так же сидеть у окна?
Этот простой, но вряд ли кому-то, кроме меня, понятный вопрос мучает меня всю жизнь. Почему пустой класс с рядами одинаковых парт был местом взлета моей души? Какое-то странное чувство равности себя всему миру появлялось у меня здесь. Словно были только я и мир. Я и он.
Дома я этого не чувствовал. Обычность домашней жизни и привычная грубость житейских подробностей как будто выталкивали меня туда, где я мог думать один, не смущаясь и не стесняясь, потому что само место для этого и предназначено. Пустой школьный класс был этим местом.
Сейчас я вспоминаю это и улыбаюсь – храм. И в воспоминаниях, и в улыбке, и в самом определении не чувствую ни иронии, ни пошлости, а чувствую ясность происходящего: я вспоминаю, я улыбаюсь, я произношу слово, которое вдруг появляется. Да, это был мой храм. Сейчас уже нет времени смущаться и стесняться, успеть бы. Успеть сказать.
Странно, мне никогда не хочется вспоминать школьные истории. М. предал Н., Н. перед выбором, что делать… За полвека моего учительства я понял, что ничего этого нет. Есть только ученики, они и сейчас передо мной. И мне кажется, что я учил все эти годы того мальчика, сидящего в классе.
А что еще было? Свет, о котором говорил дедушка.
И когда уже в классе стало темнеть, и пора было уходить, дверь тихо открылась. Я скользнул под парту и затаился. Вошла моя учительница. Так же, как и я, она села впереди и стала смотреть в мерцающее окно.
Время шло. А может, и застыло. Я перестал быть только собой – мы были вместе в одном пространстве, одним существом. Так мне казалось. Почему-то я вспомнил ту девочку на берегу речки, как будто и она была с нами.
Учительница тихо вздохнула, словно пронесся ветерок, и стала шептать. Это было похоже на молитву, но не словами, а повторением вдохов и выдохов вместе с покачиванием. Она шептала о том, как ей хорошо здесь и светло, да, именно светло, и что не хочет туда возвращаться, в чужие разговоры, в грубую беспросветную жизнь. Здесь воздух и небо, здесь ангел пролетел.
И что-то качнулось над нами.
Я все понимал, понимал больше слов, потому что чувствовал то же самое.
Она тихо плакала, но не было горечи этого плача, как будто по-другому и нельзя было шептать эти слова, как будто они сами были слезами.