Страница 13 из 20
И такая меня тоска берет, что я отодвигаю отчет и иду в кабинет Сергея Сергеевича. В кабинете Сергея Сергеевича тепло. Пахнет сдобными булочками, бутербродами с колбасой и кофе. Посередине стоит стол начальственный, т-образный, сбоку пальма с мохнатым стволом, по-новогоднему наряженная гирляндами, а возле пальмы томится офис-менеджер Зоинька в алом сарафане до пят и блестящем кокошнике. Это у Сергея Сергеевича – творческий порыв: не сходя с рабочего места, пишет он масляными красками русскую красавицу, символизирующую Русь. А вместо пальмы он потом могучий дуб пририсует.
– Чего тебе, Дарья Алексеевна?
Имя – полностью, никаких тебе суффиксов. И отчество – непременно. Кто же ты без отчества? – так, пустое место. Пусть басурмане всякие без отчеств маются, а мы – как полагается.
– Увольняюсь, – брякнула я неожиданно.
– Белены объелась, голубушка? – по-отечески вопрошает меня Сергей Сергеевич. – А декрет? А выплаты? А стаж?
– Не хочу. И не буду. – И я чувствую, как теплеет у меня внутри.
– Дашка, ты чего? Обидел кто-то? – звонко интересуется Зоинька. – Не расстраивайся. Это все гормоны!
Я сажусь за начальственный стол, золотисто-желтый с узором из ценных пород дерева, и пишу заявление по собственному желанию, тороплюсь, чтобы не отговорили, не запретили и чтобы сама не передумала. Дата, подпись. Все. Зоинька смотрит изумленно, Сергей Сергеевич дергает себя за галстук.
– А отчет где?
– Нет отчета! И не будет, – добавляю я. – До свидания.
– Скатертью дорога! – Сергей Сергеевич крутит пальцем у виска и красивым жестом отбрасывает кисть. – Вот ведь! Все вдохновение мне испортила.
– Куда ты торопишься? – напевно волнуется Анна Петровна.
– До свидания.
А за мной уже бежит на тоненьких каблучках Зоинька, шелестит своим сарафаном.
– Заполни, отнеси в отдел кадров, а потом…
– Потом, все потом!
Мимо сладкой Анны Петровны, охранника Эдика, шофера Пашки – чтобы и не видеть их всех больше. По лестнице вниз, в гудящий колоколами переулок, в снегопад – на свободу. Бегу – и бежит внутри меня тонконогим жеребенком моя девчонка. Бежим.
Я иду….
Ребенок успокаивается, я замедляю шаг, представляю, как будет волноваться мама – а как же стаж? А честно заработанный кусок хлеба? Мало ли что… И я ей отвечу:
– Ирусик, все будет хорошо. И хлеб будет, и масло, и сыр с большими дырками. Все будет. Главное – я свободна.
– Совсем?
– Почти…
Раздается звонок, и, еще не вытащив из кармана телефон, я знаю, что звонит Женька.
Женя был в моей жизни всегда – как мама. У нас не было точки отсчета «Как тебя зовут? – Женя. – А меня Даша». Просто однажды наши мамы, изящный, весь неземной Ирусик и основательная, хохочущая тетя Лена, встретились в аллеях парка и покатили коляски – оранжевую и синюю – рядом. Потом мы вместе копались в песочнице, устраивали похороны задавленного велосипедом жука и играли в дочки-матери. Вернее, в мамы-папы. Игра в маму-папу начиналась с того, что Женька, подглядев это в каком-то фильме, стискивал меня сильно-сильно, терся носом о мой в знак поцелуя, а потом красно-зеленым шарфом приматывал мне к животу своего мехового медведя по имени Пушик. И я ходила, переваливаясь, вздыхала и терла поясницу, как наша толстая соседка Танька. Однажды муж Таньки погрузил ее в такси, а спустя неделю привез обратно – худую, с объемным свертком из одеял, перевязанных синей ленточкой. Когда охать мне надоедало, я забегала в подъезд и выскакивала, волоча в руках Пушика. Женька бурно радовался, кричал «ура», чмокал и меня, и медведя в его облезлый нос.
Потом мы вместе играли в мушкетеров – он Д’Артаньян, а я Атос, – шли в первый класс, сидели всегда за одной партой – я списывала у него алгебру, а он у меня русский, – и так далее, до десятого класса, когда этот дурак вдруг влюбился в белокурую Анюту из «б» класса. У Анюты была кофта с леопардовой мордой на груди и ноги, обтянутые блестящими лосинами. Она встряхивала волосами и смотрела томно. И мне хотелось стереть ее ластиком навсегда. Я злилась, прогуливала уроки, долго рассказывала маме, какие беды грозят Жене, если он свяжется с этой девчонкой, – ведь она ему всю жизнь испортит, модная, легкомысленная эгоистка. И когда мама спросила «Ты в Женьку, что ли, влюбилась?», я задохнулась от возмущения. До конца мая я ходила тихая, морщась от боли под ребрами, как будто меня долго били. Лето было долгое-долгое, мамин институт закрылся, и она целыми днями потерянно бродила по дому, пила из хрустальной рюмки валериановые капли и ужасалась меняющейся жизни за окном, а бабушка на стареньком «Зингере» до ночи шила на заказ складчатые юбки и широкоплечие пиджаки по немецким лекалам. А я сидела дома, боясь встретить Женю. Только в июле, когда он вместе с семейством отбыл в Анапу, я вышла на улицу – как после долгой болезни, пошатываясь и удивляясь запахам травы и одуванчиков.
В последний день августа я решительно постриглась в ближайшей парикмахерской и казалась себе новой, свободной и прекрасной. Первого сентября я хохотала на линейке с Серегой и улыбалась тихому Мишке. И выбирая между ними, приятно провела целый год. Серега пел под гитару песни Цоя и Шахрина, рассказывал про Верлена и целовал так, что потом на губах оставались крошечные синяки. Мишка приглашал меня в парк выгуливать его рыжеухого спаниеля, рассказывал о созвездиях и целовал, пробираясь языком в самые жаркие закоулки рта. А Женя? – мы сидели за одной партой. И на перемене расходились: он – гулять по школьным коридорам с Анютой, а я – слушать про то, что если есть в кармане пачка сигарет, значит, все не так уж плохо на сегодняшний день. И вдруг на выпускном, когда уже стало светать и всем хотелось только спать, он позвал меня танцевать. Сопел, спотыкался, наступал мне на ноги, молчал.
– Ты дурак, – сказала я, ощущая себя очень взрослой и мудрой женщиной.
И вот ты звонишь из своей Индии, где всегда лето, а я уже от холода не чувствую пальцы, и говоришь, что соскучился, что приедешь завтра. Что купил мне сережки вот такие – как будто я могу видеть, что ты там показываешь!
– Дурак!
Я чувствую, что ты глупо улыбаешься – мне. Нам. Просто ужасно глупо. Как будто не было того неуклюжего танца на выпускном под… Сюткина? Нет, еще попсовее и гнусавее – «я хочу целовать – и нужно тут взвизгнуть – песок, по которому ты ходииила», – мы все это ужасно презирали и так снисходительно выходили в центр актового зала, где уже топталось человек десять – попарно и в одиночку. И как будто не было медленного возвращения домой и сидения на подоконнике в подъезде – между моим двенадцатым и твоим седьмым этажами. И как будто не было всего того, что было дальше. А что было? Да ничего особенного. Ничего. Вступительные экзамены – ты в авиационный, я на истфак МГУ. Ты идешь со мной смотреть оценки за сочинение – по Пушкинской набережной вдоль Москвы-реки, от Парка культуры и до Воробьевых гор, и из золотисто-молочного марева вечернего неба проступает островерхий силуэт университета.
– Хочешь шоколадку?
Ты шуршишь оберткой, ломаешь плитку на мелкие кусочки.
– Пойдем завтра жениться?
Почему-то мы решили подождать. До осени, потом до весны. А летом я уже собиралась замуж за вечно хмурого Андрея, который был недоволен сразу всем, и мной особенно. У Женьки появлялись и исчезали Оксаны, Наташи, Марины и, наконец, появилась Вероничка. А теперь буду я. С нашей девчонкой, которая сидит во мне в позе Будды и глубокомысленно сосет палец. И я только тихо говорю:
– Женька, при-хо-ди!
– Сейчас!
Итак, свободна и счастлива – делаю, что хочу. А что я хочу? Уехать немедленно в маленький городок у моря, куда прилетают зимовать белые лебеди с оранжевыми клювами. Девчонка, мудрая, как сова, вздыхает и ворочается. Хорошо, не сейчас. Поедем весной, когда в степи расцветут маки. Я положу тебя в слинг, похожий на цыганский платок, возьму за руку Женьку, и мы отправимся в путь.
Я захожу в магазин тканей. Иногда я забегала сюда после работы, когда было совсем грустно. Трогала их разноцветие, представляла, что когда-нибудь у меня будет много времени, и я сошью себе платье, сарафан, юбку и еще одно платье. И маме. И Женьке. И моей девчонке-мартышке, выделывающей невероятные кульбиты внутри меня. И вот я иду по тканевому лабиринту и выбираю, выбираю, выбираю. Шелковистый сатин цвета берлинской лазури – предвечернее море у самого горизонта. Воздушный крепдешин – как облака рассветных сумерек. Легчайший шифон тона морской волны. Лазурный шершавый лен. Я принесу домой ворох материй, вытащу старую швейную машинку, бабушкин черный лаковый «Зингер» с золотым сфинксом на боку, и стану шить все это небесно-морское, сосредоточенно улыбаясь, как, наверное, моя прапрабабка вышивала красной ниткой узор-оберег на вороте дочкиной рубахи, пришивала накрепко счастье.