Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 79 из 82



Мандзони не без отвращения открывает саквояж Христопулоса.

– Это она, мадемуазель? – спрашивает он у бортпроводницы, показывая ей издали маленькую серую коробку, но вместо того, чтобы прямо ей и отдать ее, он передает коробочку Пако, а тот протягивает ее бортпроводнице. Должно быть, Мандзони опасается, что миссис Банистер заподозрит его в желании дотронуться до руки бортпроводницы. Дрессировка, я вижу, идет успешно.

– Это она, – говорит бортпроводница. – Там должны быть еще семь таких упаковок.

Мандзони извлекает их одну за другой из саквояжа Христопулоса, и Пако передает их бортпроводнице.

Пассажиры молча и с некоторым уважением следят за этой операцией. Бог весть почему эти коробочки стали вдруг для них величайшей драгоценностью. А ведь им достаточно посмотреть на меня, чтобы понять: терапевтический эффект таблеток онирила ничтожен – даже если они делают менее мучительными остающиеся нам минуты.

Чья– то рука отодвигает занавеску кухни, появляется Мюрзек, за ней плетется Христопулос; он на целую голову выше ее, но сгорбился весь и съежился, прячась за ней. Его черные усы дрожат, по искаженному страхом лицу ручьями течет пот.

– Мсье Христопулос мне все рассказал, – говорит нам Мюрзек. – Я прошу вас не причинять ему зла.

– Паршивая овца под защитой козла отпущения, – говорит Робби так тихо, что, думаю, только я один его слышу.

– Скажите мне, – продолжает Мюрзек, бросая нам евангельский вызов, – как собираетесь вы с ним поступить?

Круг раздраженно молчит.

– Да, разумеется, никак, – говорит миссис Банистер, удивленная тем, что Блаватский все так же безучастен и предоставляет ей одной все решать.

Мандзони возвращается на свое место, Христопулос – на свое.

– Мадемуазель, – продолжает миссис Банистер, обращаясь с высокомерным видом к бортпроводнице, – заприте эти коробки на ключ. И доверьте ключ мсье Мандзони.

Бортпроводница не отвечает. Усевшись в кресло, Мандзони пытается туже затянуть узел своего галстука, хотя он нисколько не ослаб, а Христопулос рухнул на сиденье, опустил глаза вниз и, спасая жалкие крохи своего достоинства, бормочет в усы какие-то слова, о которых я затрудняюсь сказать, извинения это или угрозы.

– Недостаточно просто снова допустить мсье Христопулоса в наши ряды, – говорит Мюрзек, оглядывая круг неумолимыми синими глазами. – Нам нужно его простить.

– Мы его уже простили, простили, – едва слышным голосом отзывается Робби с сильным немецким акцентом. – Мадам, – говорит он, произнося «д» как «т», – вы за меня помолились?

– Нет, – говорит Мюрзек.

– В таком случае вы можете оставить Христопулоса на мое попечение, – говорит Робби. – Я позабочусь о его интересах.

Я жду, что за полной серьезностью тона, с какой Робби отсылает ее за него помолиться, Мюрзек сумеет все-таки распознать его дерзкий умысел. Но я ошибаюсь. Должно быть, вместе со злостью она утратила и свою проницательность, потому что с простодушием, которое меня поражает, она говорит:

– Я вам весьма благодарна, мсье Робби.

И, с военной выправкой развернувшись на каблуках; она опять исчезает за кухонной занавеской.

Едва она успевает выйти, Робби обводит круг глазами и, с видом крайней усталости опираясь головой о спинку кресла, говорит чуть слышным голосом:

– Для мсье Христопулоса это тем более простительно, что он поддался иллюзии, в которой все мы грешны. Он предположил, как и каждый из нас, что он будет единственным, кто останется в живых.

– Да что вы такое говорите! – восклицает Караман, на сей раз не в силах обуздать свой гнев. – Это нелепо! Вы бредите, мсье! И не надо навязывать нам свой бред!

Губы у него дрожат, и он с такой силой стискивает руки, что я вижу, как у него побелели суставы. Он продолжает раздраженным тоном:



– Это недопустимо! Вы хотите вызвать панику среди пассажиров!

– Я этого совершенно не хочу, – говорит Робби; его голос очень слаб, но он ни на йоту не отступает со своих позиций. Он добавляет: – Я высказываю свое мнение.

– Но его не нужно высказывать! – в гневе кричит Караман.

– А вот об этом позвольте мне судить самому, – говорит Робби совсем уже шепотом, но с огромным достоинством, которое, видимо, внушает Караману уважение, потому что он замолкает, опускает глаза и делает над собой большое усилие, чтобы взять себя в руки.

Эта сцена для всех чрезвычайно мучительна. Никто не мог ожидать такого всплеска ярости от Карамана, да еще по отношению к больному, у которого почти не осталось голоса, чтобы защищаться.

– Я буду держать онирил под замком, – спустя несколько секунд говорит бортпроводница, желая, вероятно, разрядить обстановку.

Но ее отвлекающий маневр оказывается не очень удачным, ибо тем самым она снова толкает Робби на путь высказываний, которые Караман именует бредовыми.

– Теперь это уже бесполезно, – говорит Робби и неуверенным жестом поднимает правую руку, требуя внимания. – Надо сейчас же раздать по таблетке онирила всем пассажирам, которые этого пожелают.

Он говорит голосом таким слабым, таким прерывистым, что все мы, даже Караман, даже Блаватский (по-прежнему подавленный и молчаливый), напрягаем как можем слух, чтобы его услышать, и при этом никто – такова его странная власть над нами – не помышляет о том, чтобы его прервать или заглушить своим голосом его слова.

– Но мы не больны, – говорит миссис Банистер.

– А что же тогда такое… наша тревога? – отзывается Робби и смотрит на нее с бледной улыбкой.

Воцаряется тишина, и, к моему удивлению, мадам Эдмонд принимается плакать. Не выпуская левой руки Робби, она плачет совершенно беззвучно, слезы струятся у нее по щекам, размывая и размазывая макияж.

Пако, с багровым черепом и вылезающими из орбит глазами, говорит сдавленным голосом, сжимая в своей волосатой лапе тоненькую ручку Мишу:

– И все-таки мы не больны в том смысле, в каком болен, к примеру, мсье Серджиус или… вы сами, – добавляет он после секундного колебания. – В этих условиях было бы расточительством расходовать онирил, раздавая его поголовно всем пассажирам.

– Это не будет расточительством, – говорит угасающим голосом Робби со слабой тенью улыбки на пепельно-сером лице. – Я только что произвел необходимый подсчет. Онирил был отпущен для нашего рейса именно в том количестве, какое необходимо для того, чтобы каждый пассажир мог получать по две таблетки в день на протяжении тринадцати дней, если предположить – и эта гипотеза мне представляется правдоподобной, – что каждую ночь из самолета будут высаживать по одному пассажиру.

Минута оцепенения и ужаса. Караман, уже совершенно вне себя, восклицает:

– Но это чистое безумие! Ничто, абсолютно ничто не дает вам оснований для столь бессмысленной гипотезы! У вас нет никаких доказательств, которыми вы могли бы ее подтвердить!

Неподвижно застыв в кресле с безжизненно лежащими на подлокотниках руками, Робби глядит на него в упор своими светло-карими глазами, и, хотя в них нет и намека на злость, его взгляд буквально ударяет по Караману, заставляя его замолчать.

– Доказательств нет, – еле слышно говорит Робби, – есть только признаки, но они достаточно впечатляют. Поверите ли, мсье Караман, Земля предусмотрела даже, что один из пассажиров откажется от своей доли лекарства. Поэтому на борту сто восемьдесят таблеток, а не сто восемьдесят две, как того требовал бы точный расчет.

– Вы, мсье, бредите, – говорит Караман, запоздало вздрогнув. – Я не верю ни одному вашему слову.

Следует новая пауза, и Робби, голосом, который с трудом преодолевает разделяющее нас пространство, говорит, улыбаясь:

– Полноте, мсье Караман! Почему бы вам, человеку столь рассудительному, не внять наконец голосу рассудка? Теперь ведь все уже ясно. Есть лишь единственная возможность выйти из этого самолета – способом Бушуа.

В конце концов все пассажиры, кроме Робби, приняли онирил, громко заявляя при этом, что они не больны. Этот «транквилизатор», говорит Караман, заранее преуменьшая его возможное действие, поможет ему немного ослабить то нетерпение, которое вызвано у него «нашим несколько затянувшимся путешествием». После чего он, как и все, проглатывает таблетку и, демонстрируя свою неколебимую веру в благополучный исход полета, достает из портфеля свои документы и с золотым карандашом в руках погружается в их изучение. Блаватский довольствуется жизнерадостным замечанием насчет того, что теперь он сам принимает наркотики, он, чья задача – неустанно с ними бороться. Его жизнерадостность звучит, на мой слух, фальшиво. Это тот сорт юмора, которым в американских фильмах наделен бесстрашный герой, отпускающий свои шуточки в двух шагах от смерти.