Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 52 из 82



– Ну так вот, – говорит он, обводя круг своими полными иронии глазками, – теперь я совершенно спокоен. Действия такого рода не могут вызвать никаких проблем. Мадам Мюрзек стоит на коленях на ковровой дорожке в пилотской кабине. И не спускает глаз с красной лампочки на приборной доске…

Он замолкает, словно решив, что и так достаточно много сказал, и Караман нетерпеливо спрашивает:

– И что же она делает?

– Молится.

– А! – говорит Караман, и они обмениваются удовлетворенными взглядами.

Совершенно ясно, что, если мадам Мюрзек впала в мистический транс, достоверность ее рассказа о своем кратковременном пребывании на Земле становится сомнительной.

– Голосом тихим или громким? – с напряженным видом спрашивает Робби.

Глаза Блаватского за толстыми стеклами ядовито блестят, он выдвигает челюсть вперед и смотрит на Робби неприязненным взглядом: этот жалкий педик позволяет себе задавать ему вопросы после того, как имел наглость так грубо его оборвать. Но Блаватский все же отвечает, хотя и старается не глядеть при этом на Робби; непреодолимое стремление продолжить следствие берет верх над злопамятством.

– В полный голос, – говорит он, сверкая глазами. – Отнюдь не бормочет. Говорит неторопливо и внятно. Четко выговаривает каждое слово и тщательно их отделяет одно от другого.

Он явно подтрунивает над Робби, но Робби не улыбается. Он говорит:

– Какого рода молитву она произносит?

– О, она вам хорошо известна, – говорит Блаватский, с равнодушным и пренебрежительным видом взмахивая рукой. И поскольку мадам Мюрзек француженка, продолжает по-французски: – Отче наш, Иже еси на небесех… и так далее.

– Ах, – отзывается Робби, – лучше бы она говорила: «Отче наш, Иже еси на Земле…»

Я приготавливаюсь к тому, что вслед за этой ремаркой он, как всегда, разразится громким визгливым смехом. Но я ошибаюсь. Его лицо остается серьезным и напряженным. И так как никто в салоне не склонен больше высказываться на такую запретную тему, какой является религия, круг упорно молчит.

Я опускаю веки. У меня ничего не болит, я не ощущаю ни малейшего признака болезни, но чувствую себя таким слабым, как будто из меня выпустили половину всей моей крови. Я знаю также, что у меня нет жара, но чувствую, что мой рассудок лихорадочно возбужден, хотя мысли при этом на удивление ясны. Я без конца прокручиваю в голове фразу Робби: «Отче наш, Иже еси на Земле». Нет, это не было шуткой. За внешней легкостью тона я улавливаю беспокойство.

С того момента, как Земля заставила самолет сесть, меня не покидает уверенность в одной вещи: все, что мы говорим и делаем в салоне, тотчас становится ей известно. Неважно, каким образом, через микрофон или какую-нибудь техническую новинку. Этого я не знаю. Но наши слова, поступки, выражение наших физиономий, может быть, даже наши мысли – Земля знает всё. Следовательно, в крохотном пространстве нашего самолета, выполняющего рейс на Мадрапур (хотя только Земле одной известно, куда мы летим в самом деле), она осуществляет функцию незримого и всеведущего Господа Бога.

Меня, как верующего, эта мысль потрясает. Ибо Господь, к которому я с детства обращаю свои молитвы, не применяет технических средств – ни телевидения, ни дальней радиосвязи. Он не пользуется компьютером, дабы вложить в него информацию о четырех миллиардах человеческих существ, а потом воздать каждому из них по заслугам. Кроме того, Он ясно и четко дал нам знать о Себе устами Своих пророков и Своего Сына. Благодаря им мы знаем, что Он нас любит и нас спасет, при условии, что мы будем повиноваться Ему. Но мы, сидящие здесь, в круге, и, может быть, ставшие уже вечными пленниками этого самолета, летящего в Мадрапур, – что знаем мы о Земле и о намерениях ее относительно нас, если Земля не была нам ни разу явлена?

Конечно, можно предположить, что, позволив пиратам высадиться, Земля это сделала ради спасения жизни Мишу. Но индус сам предостерег нас от этого утешительного толкования. Покидая самолет, он недвусмысленно посоветовал нам не слишком полагаться на «доброжелательство» Земли. И вполне может статься, что Земля высадила индуса и его спутницу не ради того, чтобы спасти Мишу, а потому, что Она поняла, что присутствие индусской четы в самолете, как подчеркнул это сам индус, было «ошибкой».

Так или иначе, но самый важный и самый, я на этом настаиваю, внушающий ужас факт – это, на мой взгляд, то, что не было нам от Земли откровения.





Однако все начинается с откровения. Поначалу Господь являет себя человеку, а затем заключает с ним договор. Только так мы можем сообразовываться с Его желаниями, бояться Его и, разумеется, Его любить. Земля же после того, как Она под благовидным предлогом путешествия в Мадрапур (причем благовидность сия становится все более и более сомнительной) заманила нас в самолет, упрямо продолжает хранить молчание.

Ничего ровным счетом не зная о Ней – любит ли нас Она или ненавидит, определила ли нам Она уцелеть, или мы все приговорены Ею к смерти, – мы каждый миг ощущаем, как давит на нас тяжкий груз безмолвной Ее тирании.

Обращать к Ней мольбы, как Мюрзек? Но о чем нам Ее молить? Ибо не ведаем мы, какую судьбу Она уготовила нам. И можем ли мы в молитвах своих с полным смирением препоручить себя Ее воле, если не ведаем мы, чего Она хочет?

Я задаю себе также вопрос: должны ли мы, подобно Мюрзек, обожествлять Землю лишь на том основании, что Она невидима, всеведуща и всемогуща? Если Земля не блага желает, а зла, тогда, как мне кажется, все мы впали бы в мерзкую ересь, относясь к ней как к сопернице Господа. которого мы всегда почитали.

На этом месте моих размышлений бортпроводница наклоняется ко мне, берет мою руку и смотрит на меня зелеными глазами. Тут только я замечаю, что забыл сказать о них нечто очень существенное. В зависимости от того, что эти глаза выражают, они становятся то более светлыми, то более темными, словно чувства, которые она испытывает, обладают властью менять силу света, излучаемого глазами. В это мгновение, хотя во все иллюминаторы льется солнце, глаза ее кажутся мне почти черными.

– Вам лучше? – спрашивает она тихим тревожным голосом. – Где у вас болит?

– У меня нигде не болит. Я чувствую слабость. И ничего больше.

– Вы уже были больны перед тем, как сели в самолет?

– Да нет же. У меня отличное здоровье. За всю свою жизнь я ни разу ничем не болел, не считая, разумеется, гриппа.

Она улыбается мне с материнской нежностью, стараясь, я полагаю, скрыть за этой улыбкой свое беспокойство. Она продолжает с веселым видом:

– Мне нечего дать вам, кроме аспирина. Хотите принять?

– Нет, – говорю я, пытаясь улыбнуться. – Скоро мне станет лучше, спасибо.

Но я уже знаю, что лучше мне не станет. Бортпроводница отворачивается. Она почувствовала, что этот разговор, при всей его краткости, меня утомил.

Я прослеживаю направление ее взгляда – она смотрит на Бушуа, который, закрыв глаза, скорее лежит, чем сидит в своем кресле. Его чудовищно исхудавшее лицо приняло восковой, трупный оттенок, но самое страшное впечатление производят на меня его руки. Желтые и худые, они судорожно вцепились в одеяло, и не потому, что Бушуа страдает – лицо его выглядит спокойным, – но в силу рефлекса, который уже неподвластен сознанию.

Бортпроводница ловит мой взгляд и, наклонившись ко мне совсем близко, почти касаясь меня, полушепотом говорит:

– Меня очень тревожит этот несчастный. Мне кажется, он уже на пределе.

Я привычным движением приподнимаю рукав на левой руке и тут жe вспоминаю, что часов у меня, как и у всех остальных, нет. Хотя бортпроводница выразилась деликатно, ибо фразу «Мне кажется, он уже на пределе» можно понимать как угодно, она явно боится, что Бушуа может умереть на борту.

– Не тревожьтесь, – говорю я. – Судя по высоте солнца, мы, пожалуй, уже недалеко от цели. В четырех-пяти часах лёта, не больше.