Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 82

– Такое право вы имеете, но вы им злоупотребляете, – говорит Караман, который явно рад, что может свести старые счеты, но старается не слишком это показывать. – Говорю вам по-дружески, мистер Блаватский, вы страдаете чисто американским недугом – манией во все вмешиваться.

– Что же это означает?

– Вы без конца во что-нибудь вмешиваетесь. Как ЦРУ. И, как ЦРУ, всегда невпопад. Например: вы устраиваете заговор в Афинах и устанавливаете там режим полковников. Затем через несколько лет устраиваете заговор на Кипре. Результат: возмущение в Афинах – и ваши греческие полковники свергнуты. Ваш первый заговор аннулирован вторым.

– В чем смысл ваших дурацких соображений? – грубо кричит Блаватский. – Я не имею никакого отношения ни к Кипру, ни к Афинам!

– Вы не имеете никакого отношения и к нам, – говорит Караман, поджимая губы.

И он замолкает с надменным и чопорным видом, точно кот, который заворачивается в свой пушистый хвост, решив отгородиться от мира.

– Все это нас никуда не приведет! – восклицает Блаватский, опять принимаясь за свое еще более агрессивно, чем прежде. – Вернемся к бортпроводнице, поскольку истинная проблема кроется именно здесь. Я не утверждаю, что она сообщница индуса. Однако, если б она таковою была…

– Вы не имеете права публично рассматривать такого рода гипотезу! – в гневе говорю я. – Вы бросаете подозрение на бортпроводницу, нанося ей огромный моральный ущерб!

– Мистер Серджиус, – спокойно говорит бортпроводница и смотрит на меня ясными глазами, – меня совершенно не задевают эти подозрения. Пусть себе мистер Блаватский думает, что он все еще занимается своими профессиональными делами, раз это доставляет ему удовольствие.

Хотя замечание бортпроводницы и лишено коварного подтекста, оно оказывает на Блаватского куда более сильное действие, чем мои яростные протесты. Он моргает за толстыми стеклами очков и когда все-таки возобновляет свою атаку, делает это довольно вяло, словно бы по инерции.

– Допустим, – говорит он тусклым голосом, – что бортпроводница все же сообщница индуса. Сейчас она здесь, это верно. Но что помешает ей, прибыв к месту назначения, встретиться с индусом и получить свою долю добычи?

Словно услышав нечто невероятно комичное, Робби заливается громким смехом, и все глаза устремляются на него.

Надо сказать, что уже одна его одежда невольно привлекает взгляд. Светло-зеленые брюки, небесной голубизны сорочка и оранжевая косынка на шее делают его, без сомнения, самой живописной фигурой в салоне. А в его мимике, особенно когда он веселится, есть какие-то элементы пароксизма, что тоже приковывает к нему внимание. Он не просто смеется. Он весь извивается и трясется в кресле, сплетая между собой свои нескончаемо длинные ноги и сжимая точеными тонкими пальцами щеки, словно боится, что голова не выдержит такого неистового веселья и разлетится на части. Он не в состоянии выговорить ни слова, так сотрясают его прерывистые толчки звенящего на высоких, пронзительных нотах смеха, хотя время от времени он и пытается их унять, прикладывая, точно школьница, ко рту ладошку. Однако, когда ему наконец удается вновь обрести голос, он выражает свои мысли вполне серьезно.

– Полноте, Блаватский, – говорит он, и в его быстрых глазах после долгого смеха сверкают слезы. – Вы ведь умный человек. Как вы можете говорить подобные вещи! Значит, вы его не слушали? Для индуса, являющегося буддистом, жизнь представляет собой абсолютно неприемлемую штуку. Вы понимаете, Блаватский? Не-при-ем-ле-мую. Покидая самолет – вы слышали это, как и я, – он навсегда вышел из колеса времени, к которому здесь мы все прикованы. Совершенно очевидно, – очевидно даже для ребенка! – что индус покинул мир, в котором мы с вами живем, и что мы никогда уже больше его не увидим! Ни его, ни кожаной сумки!





– Зачем же в таком случае он ее утащил? – рычит Христопулос.

– Разумеется, не ради собственного обогащения, – говорит Робби. – А ради того, чтобы нас всего лишить!

– Именно это я и говорил! – скорбно отзывается Христопулос. – Он в самом деле всего нас лишил!

– Простите, – с холодной учтивостью говорит Робби, пристально глядя на грека, – но я думаю, что, говоря «всего нас лишил», мы с вами вкладываем в эти слова разный смысл.

Все молчат, и тогда Блаватский, воздев руки вверх, с горячностью восклицает:

– Колесо времени! Не хотите ли вы мне сказать, что принимаете всерьез всю эту…

Полагаю, что он собирался произнести слово, которое, естественно, первым пришло ему на ум, но его удержало, должно быть, присутствие viudas, потому что он говорит только: «чепуху», и это слово кажется слабым, принимая во внимание ярость его протеста. Впрочем, судя по ропоту одобрения, этот протест встречен пассажирами почти с полным единодушием. Толкование, предложенное Робби, похоже, не получает поддержки ни у кого, кроме меня (я поддерживаю его потому, что оно полностью оправдывает бортпроводницу).

Уж на этот счет я совершенно спокоен. Если смотреть на вещи непредвзято (что для меня почти невозможно, особенно с тех пор, как я сел возле нее), бортпроводница, конечно, могла дать повод для подозрений – своим молчанием, двусмысленностью своего поведения, странностью некоторых своих ответов. Но, честно говоря, на нее накинулись так же, как люди накидываются на налогового чиновника, обвиняя его в том, что им приходится платить чересчур большие налоги, – обвинение предъявляют не ей, а тому, кто за нею стоит. Ведь никто в самолете не верит всерьез в ее виновность. Даже Блаватский. Для него «сообщничество» бортпроводницы – сама бортпроводница очень точно это угадала – явилось лишь соблазнительной гипотезой, которая позволила ему снова вернуться к привычным для него категориям, и в то же время почти безнадежной попыткой объяснить необъяснимое.

И вот доказательство: после выступления Робби, которое он с презрением отверг, Блаватский умолкает, очевидно отказавшись усматривать в происшедшем некий «заговор», к которому могла быть причастна бортпроводница. По его мнению и, я думаю, также по мнению всех остальных, включая мадам Эдмонд, этот ложный след никуда не ведет.

Наступает молчание, которое длится несколько минут, так как никто не заинтересован в том, чтобы его нарушать. Я потому, что сижу рядом с бортпроводницей. Караман оттого, что Блаватский стушевался, и это доставляет Караману заметное удовольствие. Пако потому, что разрывается между тревогой, которую внушает ему состояние здоровья Бушуа, и близким соседством Мишу, которая с дочерней непринужденностью положила ему на руку свою ладонь. Миссис Бойд потому, что «кошмар» уже кончился и она может отдаться приятным мыслям о вновь обретенных радостях жизни. И миссис Банистер потому, что, ни разу на него не взглянув, она видит только Мандзони.

Из– за Мандзони и нарушается молчание; вернее, из-за тех затруднений, которые он испытывает, вынужденный играть навязанную ему роль. Ему следует заниматься лишь миссис Банистер, но после того, как закончился допрос, его глаза снова устремлены на одну Мишу. С той минуты, как девушка покинула его ради Пако, она перестала быть для Мандзони очередным номером в длинной веренице номеров и превратилась в бередящий душу звук непонятного поражения. Ибо Пако, с его лысым черепом, круглыми навыкате глазами, солидным брюшком и мятым костюмом, никак не должен был внушать Мишу такую нежность, особенно после разоблачений насчет его повадок, с которыми выступила мадам Эдмонд. И тем не менее птенчик выпорхнул и пристроился под крылом этой толстой ощипанной птицы, словно прося защитить его от Мандзони, который, однако, так великодушно и щедро утешил ее, когда она была уже, можно сказать, на смертном одре.

Как я уже упоминал, я не люблю красивых мужчин, и сейчас, ненадолго забыв, насколько тревожна вся наша ситуация, я от души забавляюсь. Мандзони так деморализован неблагодарностью Мишу, что даже не остерегается острых как бритва взглядов, которые мечут в него японские глаза миссис Банистер. А ведь, имея хоть каплю воображения, можно увидеть, что правая половина его лица уже исполосована лезвиями этих взглядов и на щеках начинают выступать капли крови.