Страница 37 из 82
Самолет замирает на месте, и в наступившей тишине я слышу – или мне чудится, что слышу, – как из фюзеляжа выдвигается трап и устанавливается снаружи, перед выходом. В то же мгновение свет гаснет, и кто-то из женщин, думаю, миссис Бойд, вскрикивает.
Темнота непроницаемо черна, она плотная и густая, без малейшего просвета или щелки, без всякого смягчения этой абсолютной черноты, без намека на переход к серым тонам. Мне кажется, я слышу вокруг какой-то шорох, шелест, у меня взмокают ладони, и я прижимаю руки к туловищу, словно пытаюсь себя защитить.
За спиной у меня раздается резкий голос индуса:
– Сядьте, мистер Христопулос! И больше не двигайтесь. Вы чуть не закололи мадам Мюрзек.
Сзади вспыхивает луч электрического фонаря. Он освещает Христопулоса, который стоит перед своим креслом, в руке у него нож с выкидным лезвием, а в нескольких шагах от него, спиною к нему – мадам Мюрзек, направлявшаяся, видимо, к exit, когда голос индуса ее остановил. Что до индуски, чей силуэт смутно виднеется за пределами светового пучка, она стоит немного поодаль, возле exit, и держит в руке сумку из искусственной кожи.
Христопулос садится. Слышится сухой щелчок – это он закрыл свой нож. Пучок света передвигается вправо от меня, последовательно освещая неподвижные фигуры Блаватского, Бушуа, Пако, затем замирает на затылке грека. К нему протягивается рука индуса в перчатке, и Христопулос, ни слова не говоря, отдает ему закрытый нож.
– Вы представляете себе, мистер Христопулос, что произошло бы, – говорит индус голосом, в котором нет и намека на раздражение, – если бы мы начали в вас стрелять в темноте? Сколько человек могло бы погибнуть… И всё ради нескольких жалких колец.
Он вздыхает, гасит фонарь, нас опять окутывает мрак и безмолвие. Не знаю, слышу ли я звук открываемой двери, или он сливается с шумом моего дыхания. Но я чувствую, как в самолет врывается холодный ветер, у меня перехватывает дыхание, и я съеживаюсь в кресле, мгновенно окоченев от ледяного воздуха, навалившегося на меня, как тяжелая глыба.
– Вы спасены, – говорит индус.
Его гулкий голос колоколом отдается у меня в голове. Он продолжает:
– Вы спасены. На время. Но на вашем месте я не полагался бы на благосклонность Земли. Ничто не позволяет предполагать, что участь, которую она вам уготовила, многим отличается от той, какую я наметил для вас на тот случай, если бы самолет не приземлился. Иными словами, может статься, что Земля вас тоже устранит одного за другим. В конце концов, в обычной жизни вы именно так и умрете, не правда ли? Один за другим. С той единственной разницей, что интервалы между смертями будут немного длиннее, и у вас возникнет иллюзия, будто вы живете.
После недолгой паузы он продолжает:
– Что ж, держитесь за эту иллюзию, если она хоть немного уменьшает вашу тревогу. И главное, если вы любите жизнь, если, в отличие от меня, ее считаете, что она неприемлема, не тратьте ее редкие мгновения на бесконечные дрязги. Не забывайте одного: сколь долгим ни казалось бы вам ваше существование, вечной остается только ваша смерть.
Я напрягаю слух. Я не слышу звука шагов. Ничего, что говорило бы о том, что кто-то уходит. Ничего, кроме нашего свистящего дыхания да стонов, которые полярный холод исторгает у нас из груди. Я без конца повторяю про себя последние слова индуса, точно лейтмотив кошмарного сна. Я не знаю уже, они ли парализуют меня, или ледяной ветер, или нечеловеческий мрак. Но меня пронзает вдруг мысль, что я уже в могиле, что я погребен в промерзшей земле и в ночи и – что страшнее всего, – будучи мертвым, еще способен чувствовать свое положение.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Теперь, когда дверь снова заперта, впечатление, что все тело пронизывают струи морозного сибирского воздуха, понемногу проходит, но чувство леденящего холода остается. Оно даже словно усилилось. Кажется, что самолет не только не согревается, но теряет свои последние калории.
Тем не менее только теперь, когда присутствие индуса среди нас больше не ощущается, мы рискуем пошевелиться и понимаем, что надо на себя что-то надеть. Это происходит в полной сумятице, ибо все, не сговариваясь, разом встают и, подняв окоченевшие руки, принимаются на ощупь искать в темноте свои пальто.
Почти никто ничего не говорит, и те немногие слова, которыми мы обмениваемся друг с другом, прерываются постанываньем из-за свирепого холода. В левой половине круга кто-то клацает зубами, и этот звук вызывает у меня сильное раздражение, точно я боюсь, что стану ему подражать.
Со свинцовой тяжестью в ногах, с зажатой словно в тиски грудью я опускаюсь на свое место. И тут же снова встаю с нелепой мыслью, что надо пойти поразмяться немного в туристическом классе. Но едва я отодвигаю занавеску, на меня обрушивается такой ужасающий холод, что, шатаясь точно пьяный, я возвращаюсь к своему креслу. Хотя я плотно укутан – даже надел шляпу, до того нестерпимо было для головы ощущение холода, – толстое пальто, которое я натянул на себя, делу не помогает. Оно, как ледяной панцирь, не выпускает наружу вселившийся в меня холод.
Странное дело, мне никак не удается вспомнить, было ли мне вообще когда-нибудь в жизни тепло, и трудно представить себе, что я когда-нибудь снова смогу наслаждаться теплым воздухом. Когда вновь вспыхивает электричество, я, как и все, испускаю вздох облегчения, но это такая же рефлекторная реакция, как и трепет моих век под воздействием яркого света. Я не в силах всерьез поверить, что самолет сможет согреться.
Я смотрю на бортпроводницу. Она не просто бледна, она посинела от холода. Она без пальто, только в своем форменном костюме, а на плечи накинула одеяло, но сразу сбросила его, как только включился свет. Нетвердо стоит на дрожащих ногах, растирает себе руки и говорит еле слышным, надтреснутым голосом:
– Пойду сделаю кофе.
По салону пробегает признательный ропот, но слов разобрать невозможно, мы экономим силы. А миссис Банистер на одном дыхании говорит:
– Вы не могли бы принести чай?
– И мне тоже, – просит Бушуа умирающим голосом.
Я гляжу на него. Обессилено рухнувший в кресло, дрожащий всем телом, с восковым цветом лица и провалившимися глазами, он кажется почти мертвым.
– Да, – говорит бортпроводница, и даже это «да» явно дается ей с трудом.
Она направляется к galley, чуть пошатываясь, как будто холод сковал ее коленные суставы.
Как только она покидает свое место, Пако поднимается, нетвердыми шагами пересекает правую половину круга, дрожащей рукой берет одеяло, которое бортпроводница оставила в кресле, и, ни слова не говоря, неуверенными движениями прикрывает им ноги Бушуа. Сначала мне кажется, что Бушуа ничего не замечает, ибо он не смотрит на своего шурина и не говорит ему «спасибо». Однако через минуту я вижу, как его скелетоподобная рука схватывает одеяло и натягивает до самого горла.
Я оставляю шляпу в кресле и в свою очередь не без труда встаю. К моему большому удивлению, сидящий справа от меня Блаватский поднимает голову и слабым голосом, в котором тем не менее слышны властные нотки, спрашивает:
– Куда это вы идете?
– Хочу предложить бортпроводнице свою помощь.
– Она в вашей помощи не нуждается.
– А я – в ваших советах, благодарю вас.
При всей краткости этой перепалки она меня утомила, и до galley я добредаю покачиваясь, тяжело дыша и с мучительным ощущением скованности во всех суставах. Бортпроводница стоит, обхватив обеими руками металлическую кружку, в которую погружен электрокипятильник. При виде меня она слабо улыбается благодарной улыбкой, но удивления не выражает. Она не перестает дрожать, вся, от головы до ног, и говорит мне едва слышным голосом, желая, видимо, объяснить, чем она здесь занимается:
– Вода еще недостаточно нагрелась.
Я гляжу на ее длинные тонкие пальцы, судорожно сжимающие кружку, и говорю:
– Не забудьте вовремя убрать пальцы. А то сами не заметите, как обожжетесь.