Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 82



Меня опять удивляет та безмятежная откровенность, с какой Блаватский раскрывает перед Христопулосом свои карты. Но дальше он ведет себя еще откровеннее и высказывается уже совсем напрямик.

– Мистер Христопулос, – любезно говорит Блаватский, – вы уже бывали в Мадрапуре?

– Нет, – отвечает Христопулос, и его черные глаза начинают метаться во все стороны, как два встревоженных зверька.

– И, следовательно, вы не можете мне сказать, есть ли наркотики в Мадрапуре?

– Нет, – повторяет Христопулос, пожалуй, с несколько излишней торопливостью и энергией.

Блаватский добродушно улыбается.

– Короче говоря, вы находитесь в такой же ситуации, что и Караман по отношению к нефти?

Здесь Блаватский наносит двойной удар. Конечно, сравнение с Христопулосом вряд ли может доставить французскому дипломату удовольствие.

Но Караман и ухом не ведет. Традиционная дипломатия, во всяком случае, обладает тем неоспоримым достоинством, что она приучает вас хорошо переносить удары. Что до Христопулоса, он багровеет и громко говорит на скверном английском:

– Как вам не стыдно, мистер Блаватский, вы не имеете права утверждать, что я интересуюсь наркотиками!

Мне кажется, что эта его реплика звучит не слишком убедительно.

– Разумеется, – говорит Блаватский, обнажая свои клыки, – я не имею права, в особенности публично, выступать с утверждениями подобного рода, и вы с полным основанием можете подать на меня в суд… Что ж, подавайте! – заключает он с торжествующим видом.

Христопулос гневно пыхтит в свои роскошные черные усы, скрещивает на брюшке короткие руки и на родном языке – который я понимаю – вполголоса выдает целую серию не поддающихся переводу ругательств.

Идиомы средиземноморского бассейна вообще отличаются изощренным сквернословием, но изощренность Христопулоса меня поражает: передо мною проходит вся родня Блаватского вплоть до десятого колена. Такое волнение, очевидно, усиливает у Христопулоса и без того бурную секрецию всех желез, ибо по щекам у него обильно струится пот, а источаемый им запах становится таким густым и насыщенным, что доходит даже до меня. Говоря по совести, в эту минуту мне становится жаль беднягу Пако, сидящего с ним рядом.

– Ну а вот я, – неожиданно говорит миссис Банистер веселым и легкомысленным тоном, стараясь казаться моложе в глазах Мандзони, но на меня этот тон производит противоположный эффект, – я надеюсь, что мне удастся отыскать в Мадрапуре тот великолепный четырехзвездный отель, проспект которого я как-то держала в руках. Мне совсем не улыбается спать в шалаше и умываться водою из лужи…

Уже некоторое время я ощущаю сильную надобность отправиться в хвост самолета, и вы, наверно, сочтете меня немного смешным, но я долго не могу на это решиться на виду у всех этих людей, а главное – на виду у бортпроводницы. Я прекрасно сознаю, насколько инфантильны эти мои колебания, но нужда моя стала совсем уж неотложной, когда я наконец решился покинуть свое кресло.

Я прохожу через туристический класс, удивляясь пустоте салона и особенно тому, что компания чартерных перевозок сочла этот полет рентабельным всего при пятнадцати пассажирах на борту. И вот наконец я у цели, но тут за спиной у себя слышу голос:

– Мистер Серджиус!

Я оборачиваюсь. За мною следом идет Пако.

– Мистер Серджиус, – говорит он, – вы, несомненно, много вращались в международных кругах. Что нам следует обо всем этом думать? Об этом полете? О Мадрапуре? Не являемся ли мы жертвами колоссальной мистификации?

При этом он смотрит на левый лацкан моего пиджака и с удивлением, даже, я полагаю, с огорчением видит, что он пустой.

– Знаете, – говорю я, переминаясь с ноги на ногу, ибо теперь, когда принял стоячее положение, дальше терпеть мне уж совсем невмоготу, – на свете есть люди, которые считают, что сама наша жизнь – не что иное, как колоссальная мистификация: мы рождаемся, плодим себе подобных и умираем; разве во всем этом есть какой-либо смысл?

Мсье Пако смотрит на меня круглыми глазами (из-за выпуклых глазных яблок это, пожалуй, даже и не метафора), и я чувствую, что сам удивляюсь, как мог я сморозить подобную глупость.



– А этот Блаватский, – продолжает, понижая голос, Пако, – он что, и в самом деле тот, за кого себя выдает?

– Вполне возможно.

– Все равно он отвратителен.

– Да нет, он просто выполняет свои обязанности. Только и всего. – И я продолжаю: – Извините, мсье Пако, но когда вы меня окликнули…

И я недвусмысленно показываю на хвост самолета.

– Простите, простите, – говорит Пако. И с поразительной бесцеремонностью людей, для которых те неудобства, которые они вам причиняют, сущий пустяк, добавляет: – Вы позволите мне задать вам последний вопрос? Почему, на ваш взгляд, Блаватский нас не любит?

– Нас? – говорю я. – Вы хотите сказать – Карамана и вас лично или французов вообще?

– Французов вообще.

– Вот уж типично французский вопрос, – довольно ядовито говорю я (мой мочевой пузырь вот-вот разорвется). – Французы всегда считают, что весь мир должен их обожать. И, однако, спрошу я вас, что в них такого, по сравнению с другими народами, чтобы их следовало так уж обожать?

На этом я обрываю разговор, поворачиваюсь спиной и бегу в туалет.

Подобные уголки на борту самолета всегда тесны, неудобны, в них довольно душно и здорово трясет. И, однако, после того как я наконец удовлетворил свою неотложную нужду и мог никуда уже не спешить, я вдруг с удивлением обнаруживаю, что погрузился в размышления. Прошу мне поверить, я сам понимаю всю неуместность этого в подобном месте.

Короче говоря, я корю себя за ту глупость, которую я только что ляпнул Пако: «Мы рождаемся, плодим себе подобных и умираем; разве во всем этом есть какой-либо смысл?» В этих словах я не узнаю своей жизненной философии.

Я терзаюсь угрызениями совести. Как мог я позволить себе замечание такого сорта? Ведь я как верующий претендую на знание правды о смысле жизни.

Ибо я отнюдь не Эдип. Я не убивал своего небесного отца. И если он меня породил, то сделал это ради того, чтобы я мог заслужить спасение на земле и чтобы мне позволено было, пройдя испытание, занять место у его престола.

Ах, разумеется, у меня есть право невинно развлечься во время пути и сотворить ненадолго свой маленький рай – с бортпроводницей в качестве супруги – в мадрапурском четырехзвездном отеле.

Но даже в этом раю я буду жить словно бы проездом, транзитом. В конечном счете самое главное для меня – с честью выдержать испытание перед лицом Творца. Нет, никакой ошибки тут быть не может: подлинный смысл моей жизни именно в том, что произойдет со мной после смерти.

А это весьма далеко от абсурдности мира, который провозгласил я в злополучной фразе, сказанной мною Пако.

О, знаю, знаю! Мне скажут, да и мои собственные сомнения тоже подсказывают мне: я лишь заставляю абсурдное отступить на один шаг, но вряд ли можно признать нормальным жить всю свою жизнь в предвидении того, что случится (или не случится), когда я перестану дышать.

Не находя вне своей веры никакого ответа на это сомнение, я отмечаю его, но полностью его уничтожить мне не удается.

Когда я возвращаюсь в первый класс, какое-то внезапное предчувствие задерживает меня перед занавеской, отделяющей его от туристического класса, и я слышу, как миссис Банистер изощряется в остроумии на мой счет, вероятно желая лишний раз блеснуть перед Мандзони.

– Дорогая, – говорит она по-английски (обращаясь, конечно, к миссис Бойд), – иметь подобную внешность просто непозволительно. У него такой вид, будто он вышел из доисторической пещеры. У меня от него по спине мурашки бегут. (Смех.) Скажите, вы уверены, что это не плод союза Кинг-Конга с той несчастной женщиной, ну, вы знаете, о ком я… та, что с «Эмпайр стейт билдинг»? Несмотря на некоторое, скажем так… (смех) несоответствие!.. Когда он схватил за руку стюардессу, я решила, что сейчас он начнет сдирать с нее все, точно с луковицы! (Смех.)