Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 144 из 147



Страдания и слезы голодных, обираемых людей заставили меня поднять этот вопрос на окружной партконференции 12.II.1921 г. и всесторонне его осветить, дабы принять какие-нибудь меры и против надвигающегося голода, и против чинимого над голодными людьми произвола, а также и в целях приобретения на весну посевного материала, дабы не повторить осеннего опыта, когда поля остались не обсемененными за отсутствием семян.

Предложение мое вызвало горячие споры близоруких политиканов, не замедливших бросить мне обвинение в тенденции к свободной торговле, т. е. чуть ли не в контрреволюции, что заставило меня сделать протест против пристрастного освещении моей мысли. Я думаю, что это зафиксировано протоколом заседании для очередного доноса на крамольные мысли мои.

Отстал ли я тут или забежал, но жизнь показала нам, что и центральная власть 23.III.21 г. своим декретом о свободном обмене, продаже и покупке стала на ту же точку зрения. И вот за эту прозорливость меня собираются судить. Соввласть фронт принуждения заменила фронтом убеждения, на каком я был так силен (разгром Каледина, Краснова, Врангеля), но стоять в рядах бойцов этого жизненного фронта мне пока не суждено.

Если протестующий гнев тов. Стеклова (№ 62, Правда) против французской буржуазии, томившей 4 коммунистов в тюрьме 10 месяцев до туберкулеза и потом их оправдавшей, помещен не для числа строк в его статье «Обреченный режим», а как глубокий протест возмущенной души, то Вам, Михаил Иванович, будет понятна моя уверенность, моя глубокая надежда, что Советская власть не последует французской буржуазии, не будет томить меня не только 10 — 12 месяцев (есть в Бутырке примеры), но даже и лишнего дня, и не доведет до медленной голодной смерти — ведь я тоже коммунист...

Еще раз хочу верить, что, освободив меня от клеветы и тяжкого незаслуженного подозрения, вернув мне доверие как перед разгромом Врангеля, ВЦИК найдет во мне по-прежнему одного из стойких борцов за Соввласть.

Неужели клевета восторжествует над тем, кто искренне и честно, может быть спотыкаясь и ошибаясь, отставая и забегая, но шел все к той же одной для коммуниста цели — для укрепления социальной революции?

Неужели светлая страница крымской борьбы, какую вписала 2-я Конная армия в историю революции, должна омрачиться несколькими словами: «Командарм 2-й Конной Миронов погиб голодной смертью в Бутырской тюрьме, оклеветанный провокацией...»

Да не будет сей позорной страницы на радость битым мной генералам Краснову и Врангелю и председателю Войскового круга Харламову.

Остаюсь с глубокой верой в правду — бывший командарм

2-й Конной Красной, коммунист Ф. К. Миронов.

1921 г. 30.III. Бутырская тюрьма[64].

ДОКУМЕНТЫ

Из Харькова, по телеграфу

В Центральный Комитет РКП (6)

Ввиду исключительных заслуг Миронова, проявленных в борьбе с Врангелем, прощу ЦК РКП (б) о проявлении внимания к нему.

Командующий войсками Украины и Крыма,

член РКП (б) М. Фрунзе[65].

29

Второго апреля, в этот сорок шестой день пребывания под арестом, может быть, впервые за все время у Миронова улучшилось самочувствие. Возможно, повлияла встреча с Надей во время вчерашней дневной прогулки, когда она успела шепнуть ему, прижавшись, что беременна, а он передал ей пачку бумаги, копию своего письма Калинину и сказал, что письмо отослано, что вскорости муки их кончатся, и обязательно все будет хорошо... А возможно, человек просто не мог беспрерывно бунтовать душою и возмущаться, сгорать от недоумения и ярости второй месяц изо дня в день. Нужна была душевная перемена, и она пришла. Чувствовал Миронов, что главное дело в его нынешнем положении исполнено, не сегодня так завтра там получат заявления, какой-то один экземпляр должен же пробиться к адресату? Радовало и то, что он не замкнулся в своей беде, сумел внятно и доказательно высветить всю тяжесть положения пахаря нынешней весной, все огрехи прошлой политики — это главное.

Камера, в которой он писал свое заявление, была в нижнем этаже и крайней по коридору, у самого выхода на тесный прогулочный дворик. Утром в маленькое, высокое окошко с железным прутом заглянуло солнце, настоящее, вешнее, и если отойти в угол камеры, то можно было видеть клочок ярко-синего, какого-то березового, талого неба с летучими облачками. Во всем этом было предзнаменование, добрый знак: в отосланном письме, во встрече с Надей, в том, что камера крайняя, от нее уже некуда больше идти, кроме как на волю, во двор...



Часа за полтора до прогулок (в это время за дверью начинался бесконечный топот туда и обратно), когда еще было тихо, в наружном замке с характерным металлическим щебетанием провернулся ключ, сняли железную накладку с петли, и в камеру вошел дежурный с одним из тюремных рабочих, как видно, маляром. Тот держал старое малярное ведро с разводе иной известкой и сработанную, вытертую кисть на длинной палке. Они осмотрели камеру так, будто в ней никого нет, оценили трещины и грязные разводы на потолке, и после этого дежурный вроде заметил Миронова, сказал ему:

Надо, знаете, уборочку сделать, камера-то все равно освобождеется, говорят... Как бы нас не затруднить? Может быть, выйдете пока во двор, погуляете эти минуты? Там хорошо, и двор еще пустой...

— С удовольствием, — сказал Миронов. Его тронули и подкупили вежливость дежурного и в особенности нечаянные слова о том, что камера скоро освобождается.

— Хорошо. Двери пусть будут открыты, чтобы скорее просохло...

Маляр тут же занялся делом, размешал известку и начал пробеливать дальний угол потолка, а Миронов, даже не надевая шинели, не раздумывая, миновал коридор и вышел без всякого присмотра на мощенный каменными плитами дворик.

Свежий воздух весны и радость близкой свободы опьянили его. Вокруг, правда, были высоченные стены и будка часового на дальнем углу, но все равно — воля была рядом, и в небе пылало яростное, теплое солнце, просушившее каменные плиты двора с выбивающейся по щелям рыжей, прошлогодней травкой...

Как было не радоваться, когда за стеной постукивали трамваи, на карнизе неистово орали воробьи и кругом была весна — первая весна без войны, без продразверстки, без всесветного террора, весна свободного крестьянского поля...

Как там, на Дону?

Скоро все кончится, скоро все станет на подобающее место...

Он ходил по двору, по овальному кругу, вытоптанному на плитах другими подошвами за сотни лет, пока стоит тюрьма, и радостно отдыхал душой, открывался солнцу слева и справа, полуприкрыв глаза, вслушиваясь в звонки трамваев за кирпичной высотой стены, смотрел под ноги, где топорщилась рыжая, прошлогодняя травка в щелях...

Рыжая, блекло-серая травка, которая скоро зазеленеет! Душа разрывается! А помнишь, Миронов, как ты улыбался в Петрограде, пятнадцать лет назад, когда твой земляк Крюков чуть не разрыдался над пучком серенькой степной травки с мятно-цветочным, тонким ароматом — чебором с родных бугров? Дело-то было не в запахе чебора, а в том, что он напоминал человеку, что пробуждал в душе.

Свяжи в пучок емшан седой,

И дай ему, — и он вернется!

Емшан-трава, одолень-трава, от века зовущая путника к возвращению в отчий край, к порогу и очагу матери и отца...

Миронов поднял голову и увидел край кирпичной стены, синюю безбрежность неба и легкое, юное, бесцельно летящее в просторе, розоватое от солнца облачко. И вновь закружили душу воспоминания, вспомнилось давнее облачко в грозовом небе над Доном, шаткий паром, хриплый, предостерегающий шепоток перевозчика деда Евлампия: «Остерегайся Идолища погана, Филя!.. Идолища — о трех головах!..» Наверное, и прав был бедный старичок, зла в жизни хватает с преизбытком, даже и многовато на одну-то душу живую, но ведь на то и живем, на то и топчем землю, чтобы сопротивляться, доказывать свое... Ну, а волков бояться — так в лес не ходить!

64

ЦГАСА, ф.246. д. 1. л. 229 — 256.

65

ЦГАСА, ф.25899. оп. 1. д. 10. л. 181.