Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 134 из 147



— Имею честь... Военный комиссар Пауков... С сего числа приступил.

Держался он, как и Кржевицкий, хозяином. Ефремов не подал вида, коротко побеседовал с ним, проверил письмо, в котором Степанятов отзывался на учебу, и приказ Реввоенсовета Кавказского фронта о командировании товарища Паукова в распоряжение Ростовского губернского военкомата с дополняющим его областным приказом о назначении в Усть-Медведицкий округ. Пожалел в душе, что приходятся расставаться со Степапятовым, но вслух, конечно, ничего не сказал. Тем более что сам Степанятов был искренне доволен этим отъездом на учебу...

Сначала Ефремов задумывался, по какой надобности в округе вершились все эти перемены, потом стал о них забывать. Закрутились большие и малые дела, январь прошел, а на сретенье — по местным обычаям оттепельный день — закрутила и помела по овражным степям морозная поземка. Хлестало ветром и колючим снегом по облупленным стенам, ржавым кровлям, закрытым ставням голодной и холодной слободы. Скрюченные, молчаливые прохожие на улицах пробегали мимо, не останавливаясь, не узнавая друг друга. Боялись растерять последнее тепло, кутались в воротники от жестокого засилия последних морозов. Совсем мало осталось во дворах скота, коз, не слышно стало и собачьего лая. Ранними утрами, при лимонно-студеной зорьке, с придонских, скудных, вылизанных ветром бугров спускались к окраинным дворам волчьи стаи, выли простудно и тоскливо, не находя привычного, пахнущего коровьим стойлом и овечьим закутком тепла.

Ефремов с товарищами теперь заботился единственно об одном: запасти семена и любыми путями обязать, уговорить, заставить казаков и крестьян засеять свои земельные наделы, ту самую землю, от которой под бременем продразверстки отказывались теперь многие. Москва на середину марта созывала очередной партийный съезд, работы в исполкоме стало еще больше.

Восьмого февраля, в первой половине дня, позвонил знакомый телеграфист со станции, сказал, что прибыл (будто бы по пути в Москву) командарм Миронов, знакомец не только Ефремову, но и всей слободе; персональный вагон его уже отвели на запасный путь; сказал, что поедет в Усть-Медведицкую дня на три, повидать семью, детей... И уже совершенно точно известно (телеграфистам всегда все известно!), что назначен наш Миронов главным инспектором кавалерии и вызывает его в Москву сам Ленин.

Ефремов со Степанятовым, сдавшим дела и собиравшимся в отъезд, зашли к уполномоченному Кржевицкому, чтобы вместе подъехать к вокзалу, поприветствовать знаменитого земляка и крымского героя. Но Кржевицкий отказался, сказал, что перегружен делами, а Миронов, мол, здесь остановился по личным делам и сугубо временно, так что лишнюю шумиху устраивать незачем. Другое дело, что по возвращении из станицы надо бы усадить его в президиум партийной конференции как почетного гостя и героя, это другой вопрос. Конференция открывалась на днях.

Отправились на вокзал вдвоем, но по пути к ним присоединился еще председатель «тройки» Стукачев.

У вокзала кучилась толпа, по улицам, обгоняя Ефремова и его друзей, спешили к площади многие жители. Перекликались, чаще всего раздавалась фамилия Миронова. Знобкий ветер с песком, шлаковой пылью и снегом заставлял каждого прикрывать лицо, прятать голову в воротник, а то перебегать боком, спиной на ветер, и все же люди переговаривались, из дворов выскакивали новые и новые любопытные.

— Слыхали, говорят, Миронов приехал!

— Да ну?! Откуда?

— На станции, проездом! К семье, сколько не видался, поди!..

— Миронов?

— Сам, у него цельный вагон! Командирский!

— Бежим!

На бетонном крыльце грязно-белого, закопченного и обшарпанного вокзала со стрельчатыми окнами стоял Миронов в шинели посреди кричащей и размахивающей руками толпы, и Ефремову еще издали стало слышно, что был совсем невеселым тот крик, многие обидные слова и даже плач примешивался к восторженным восклицаниям, нашлось уже немало и жалобщиков. Сновали оборванные дети в толпе, то ли вокзальная беспризорщина, то ли свои...

Когда подошли вплотную, Ефремов весело кивнул Наде, закутанной близ Филиппа Кузьмича в белую дубленую боярку с черной опушкой по холодной погоде, и встретил немного растерянный взгляд больших серых глаз. «Неужели это никогда не кончится, Евгений, ну хоть ты вырви его из этой мала кучи!» — как бы вопрошали ее обиженные глаза. Но тут какой-то хромающий детина в грязной шинели, с перекинутой через плечо замызганной торбой и с надорванным по строчке наушником выношенной буденовки заслонил Надю, заорал что есть мочи:



— Ну и завоевали мир, правильна! Завоевали, токо нас тут обратно голодом морют! Всякие разные!.. Управы нетути!.. Куда теперя деваться-то, а?..

Многие оборачивались к Ефремову. Какая-то женщина с закутанной в попону толовой, с черными провалам я глаз на иссохшем лице вдруг со жгучей ненавистью приступила вплотную, сунув пискнувший сверток прямо в лицо. Небрежно развернула рваное одеялишко, и там, в рванье, закопошилось и захныкало бледненькое существо с бескровным личиком. Женщина заголосила:

— Вот он — третий! Двух с осени схоронила, а этот — последний уж с голоду гибнет, а отца ихнего кадеты здесь у Таврыи сгубили, а мы туто погибаемо! А вы у кожу позализлы, тай бай дюжа вам, нехристи проклятущи! Хлиба нэмае, картохи нэмае, а где ж ваша слобода?!

— Тише, баба! — остановил ее тощий старик на деревянке. — Не ругайсь.

— Да будьте вы прокляты, нехристи, шоб вам подавыться!..

Попонка развернулась, женщина одной рукой медленно распатлывала, растягивала волосы с головы. Губы чернели и дергались.

«Встретили земляка... — поежился Ефремов душой. — Что же с ними делать, с жалобщиками? Самое безвременье, февраль, до первой зелени еще далеко...»

— Гражданочка, гражданочка, успокойтесь! У всех теперь... — отталкивая ее, тесня своим ростом и мощью, говорил председатель «тройки», мрачноватый и рассудительный Стукачов. — У всех ныне животы подвело, и в тужурках тоже прохватывает до костей. Зря вы это, гражданка!

Баба распатлалась вовсе. Кричала, кидая попискивающий сверток с руки на руки. Толпа, только что мирно окружавшая Миронова, готовая приветствовать и радоваться приезду гостя, махнув рукой на голод и всю свою пропащую жизнь, вдруг нехорошо замерла, ощетинилась внутренне. Ее тоже нервировал, кромсал душу этот бабий крик по умершему.

Миронов шагнул к ней, склонился и приоткрыл угол рваного одеяльца, желая как-то успокоить крик. Под сопревшим еще год назад одеяльцем он увидел восковую бледность лица ребенка — словно весенний картофельный росток из подвала... — и почувствовал сильнее холод окружающего мира и сквозящий озноб внутри, под сердцем. Обнял женщину за плечо и сказал в самое ухо:

— Неси, неси ты его скорее на печь, соседка! Ведь простудила ты его, малого, ветер-то! Не дури, слышишь? — он вытолкнул ее из круга силой и, не дав опомниться, сорвал с головы белую папаху, даже как-то размахнулся ею на высоком крыльце:

— Граждане!

Граждане начали, как всегда, умолкать, подшибленные властью знакомого и верного для них голоса, а отчасти и собственным любопытством. Пропал с глаз хромой солдат с надорванным наушником старой буденовки...

Граждане! Мы с вами... всех кровавых врагов, все четырнадцать держав осатанелой Антанты разбили, душу из них вытряхнули, показали им кузькину мать! Ну, теперь-то самое малое терпение надо иметь, до первой зелени, до щавеля и крапивы, первой картошки! Мильоны красноармейцев уже вертаются по домам, берутся за плуг и наковальню, товарищ Ленин для поправки дел приказал даже временно учредить Трудовую армию — для подъема порушенного хозяйства и транспорта! Заверяю: теперь жизнь наша начинается настоящая, за какую бились и помирали! Никому ни помереть, ни сгибнуть Советская власть не позволит, нельзя в такой момент падать духом! Ты, соседка! — он снова оборотился к женщине, топтавшейся в сторонке, не имевшей сил вырваться из толпы. — Иди, соседка, сначала домой, отогрей дитя, а после — в исполком, в собес, проси помощи, хлеба, для дитя погибшего красного воина — дадут! По всей России такая помощь выделяется, дадут и тебе, у нас за столом теперь обделенных не будет!