Страница 8 из 151
На другом конце стола поднялся Крюков. Сказал, нервно поправляя пенсне:
— Завтра же передам приговор округа и другие бумаги с Дона Муромцеву. Сергей Андреевич, кстати, тоже хотел лично повидать тебя, Филипп Кузьмич, не однажды напоминал. Надо же, в конце концов, заткнуть рот «правым», они же с толку сбивают людей. «Нам не надо конституций, мы республик не хотим!» — олухи царя небесного. В гимназиях их учат, остолопов, и здравый смысл говорит, что правительства для того и существуют, чтобы видеть и разрешать жизненные вопросы и проблемы, иначе самое сильное государство сгниет на корню! Они же, кроме «аллилуйя», ни на что не способны. Трезвонят в парадный колокол, а там хоть трава не расти!
Глядя на Миронова, воскликнул с горечью:
— Вот где наши плети нужны, Филипп, вот кого бы перепороть, прямо — в Таврическом дворце и...
Пирушка получилась не совсем обычная. Цимлянское игристое, привезенное с Дона, не могло притушить столичных и всероссийских страстей. Государственный озноб прохватывал до костей даже веселых и в общем-то незлобивых донцов. Короленко, глянув на карманные часы, засобирался домой.
— А вам, дражайший депутат, не худо бы подготовиться к завтрашнему явлению на трибуне, — сказал на прощание Крюкову. — Самое время огласить в Думе именно донской запрос.
Вслед за Владимиром Галактионовичем поднялся и Серафимович.
Пока готовилось против Миронова по приказу Столыпина судебное дело, скрипели перья, учреждался надзор, сам подъесаул сидел на галерке, в одной из дальних лож, в зале заседаний Таврического дворца, и с любопытством рассматривал полукруг помещения, правительственную трибуну, стол председателя, затылки и спины господ депутатов. Седые, лысые, в пробор, зализанные и взбитые у парикмахеров волосы, белые, стоячие воротнички, широкие и узкие плечи, сосредоточенные и небрежно развалистые позы...
Под высокими лепными потолками — уютное тихое пространство, и в нем гаснущий на отдалении, негромкий но все же слышимый всеми присутствующими голос депутата от Верхнего Дона Федора Дмитриевича Крюкова:
— Господа народные представители. Тысячи казачьих семей и десятки тысяч казацких жен и детей ждут от Государственной думы решения вопроса об их отцах и кормильцах, не считаясь с тем, что компетенция нашего юного парламента в военных вопросах поставлена в самые тесные рамки... Уже два года, как казаки второй и третьей очереди призыва оторвались от родного угла, от родных семей и под видом исполнения воинского долга несут ярмо такой службы, которая покрыла позором все казачество...
В безупречно сидящем на нем учительском сюртуке, в крахмалке и с галстуком, с молодой окладистой бородкой, в золотом пенсне Крюков был не только красив, но даже импозантен; недаром в него коллективно влюблялись старшеклассницы Орловской гимназии, где он начинал преподавать, томные мечтательницы из исконно тургеневских мест.
Да, говорил он, конечно, хорошо, с небольшими литературными излишествами, по мнению Миронова, но какая стенографическая запись выдержит смысл этой речи? И не явятся ли до окончания ее жандармы, чтобы удалить оратора с трибуны?
— История не раз являла нам глубоко трагические зрелища. Не раз полуголодные, темные, беспросветные толпы, предводимые толпой фарисеев и первосвященников, кричали: «Распни его...» — и верили, что делают дело истинно патриотическое; не раз толпы народа, несчастного, задавленного нищетой, любовались яркими кострами, на которых пылали мученики за его блага и в святой простоте подкладывали вязанки дров под эти костры... Но еще более трагическое зрелище, на мой взгляд, представляется, когда те люди, которые, хорошо сознавая, что дело, вмененное им в обязанность, есть страшное и позорное дело, все-таки должны делать его; должны потому, что существует целый кодекс, вменяющий им в обязанность повиновение без рассуждения, верность данной присяге. В таком положении находятся люди военной профессии, в таком положении находятся и казаки...
Особая казарменная атмосфера с ее беспощадной муштровкой, убивающей живую душу, с ее жестокими наказаниями, с ее изолированностью, с ее обычным развращением, замаскированным подкупом, водкой, все это приспособлено к тому, чтобы постепенно, незаметно людей простых, открытых, людей труда обратить в живые машины. Теперь представьте себе, что этот гипнотический процесс совершается не в тот сравнительно короткий срок, который ограничен казармой, но десятки лет или даже всю жизнь. Какой может получиться результат? В девятнадцать лет казак присягает и уже становится форменным нижним чином, или так называемой святой «серой скотиной»... Затем служба в очередных полках — четыре года, в двухочередных — четыре года, в трехочередных четыре года и, наконец, состояние в запасе, всего приблизительно около четверти столетия!
Даже в мирной обстановке казак не должен забывать, что он прежде всего нижний чин, подлежащий воздействию военного начальства, и всякий начальник может распечь его за цивильный костюм, за чирики, за шаровары без лампасов. Казак не имеет права войти в общественное помещение, где хотя бы случайно был офицер; старик-казак не может сесть в присутствии офицера, хотя бы очень юного; казак не имеет права продать свою лошадь, не спросясь начальства, хотя бы эта лошадь пришла в совершенную негодность; но зато казак имеет право быть посаженным на несколько дней в кутузку за невычищенные сапоги или запыленное седло. Здесь не раз упоминалось о гнете земских начальников. Но что такое земский начальник по сравнению с нашим администратором, для которого закон не писан ни в буквальном, ни в переносном смысле?..
Как ни странно, никто не прерывал оратора, не было и жандармов. Миронов окончательно успокоился на этот счет, проникся вниманием к словам оратора и чувствовал, что от горя и внутреннего унижения у него что-то тугое и душащее подкатывает к горлу. Нет, это же, черт возьми, не человеческая, а какая-то каторжная жизнь! И ее терпят, к ней привыкли, как к неизбежности, даже гордятся по праздникам, заливая счастливое житье-бытье водкой и самогоном!
Крюков тут рассказывал как раз о приемке лошади и казачьей «справы» на призыве, придирках интендантских офицеров и прямо оперировал недавними случаями из его, мироновской, тяжбы с войсковым правительством в бытность атаманом в Распопинской станице:
— На алтарь Отечества казак несет не только свою силу, свою молодость и жизнь, он должен предстать во всеоружии нижнего чина, в полном обмундировании на свой счет, с значительной частью вооружения и даже с частью продовольственного запаса... И сколько крепких хозяйств, в которых не было недостатка в детях, сильных молодых работниках, разорялись на долгие годы! И все это сопровождается унизительными понуканиями, напоминаниями начальства. Такие понукания проникают решительно во все циркуляры и приказы, в которых разные титулованные и нетитулованные казнокрады напоминают казакам об их долге, забывая о своем собственном...
«Должны же быть жандармы, непременно его снимут с этой кафедры! — беспокойно оглядывался Филипп Кузьмич и чистым платком отирал вспотевший лоб и лицо. — Хорошего депутата послал в Санкт-Петербург наш кормилец Дон-Иванович, ей-богу! Впрочем, какие же могут быть жандармы, когда он пользуется правом неприкосновенности, как народный избранник! Похоже, дадут Федору Дмитриевичу довести речь до логического завершения...»
— Казаку закрыт также доступ к образованию, либо невежество было признано лучшим средством сохранить воинский казачий дух.
Казачьи офицеры... Они, может быть, не хуже и не лучше офицеров остальной русской армии, они прошли те же юнкерские школы с их культом безграмотности, невежества, безделия и разврата, с особым воспитательским режимом, исключающим всякую мысль о гражданском правосознании. Освободительное движение захватило, конечно, несколько идеалистов в казачьих офицерских мундирах, глубокой скорбью болевших за свой край, за темных сограждан-станичников. Но где они? Ныне они, эти офицеры, за малым исключением, сидят по тюрьмам. Что же сказать об остальной офицерской массе? Лучше ничего не говорить. Военно-административная среда, правда, выдвинула несколько блестящих имен, но исключительно на поприще хищения и казнокрадства!