Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 151



Мглистое утро протаивало зыбью низкого неба, щетинами пихтового подлеска, первым хрупким ледком на закраях воды, но Филипп Миронов почти ничего не видел перед собой, держа поперек седла еще не застывшее, по-юношески тонкое и как бы напрягшееся тело сына. Конь шел неторопливым шагом, понуря гривастую шею и припадая по временам на передние ноги, будто не мог вынести непомерной тяжести на седле — живого отца и мертвого сына. Слышно было, как под кожаными крыльями седла трудно двигались мощные лопатки, на небольших подъемах вздымались ребра и запаленно екала селезенка.

Миронов прижимал к себе Никодима, видел кровь на грязном белье, застывшее страдание на каменеющих чертах родного лица с мученическим прикусом губ, и слезы медленно текли по смугло-обветренной коже его чугунного лица, срывались каплями у подкрылов носа на вислые обкуренные усы и бороду. «Не уберег... В станице теперь Стеша, Мария, Клава... Валюта и маленький Артамошка! И вот — горе. И войне конца нет — до каких же пор?..»

Он все делал на этой войне для общей победы. Чин войскового старшины[6], четыре новых ордена и, наконец, серебряное георгиевское оружие с красным аннинским темляком из рук самой императрицы — легко ли они дались Миронову за два года боевых действий, тому Миронову, за которым еще ходила недобрая слава бунтовщика и опасного ходатая по казачьим делам. Неизменными были, правда, любовь и доверие рядовых казаков, но сегодня, в этот час слепой, безрассудной атаки, даже его авторитет мог поколебаться.

Полк выстроился неровной подковой на штабном дворе, два казака приняли с отцовских рук тело хорунжего, коня взял под уздцы сотник Алаев и помог Филиппу Кузьмичу сойти с седла. С молчаливым сочувствием перехватил тяжкий взгляд командира и вздохнул.

Миронов, не глядя на строй казаков, поправил на бедре именную шашку, взошел на крыльцо штаба и слепо толкнул перед собою дверь. Полковник Ружейников вошел следом.

В тесной, всегда аккуратно прибранной комнате Миронова еще с вечера было накурено, душно. Хозяин распахнул створку окна, запотевшую и тугую, медленно снял шинель и расстегнул мундир. Портупея и шашка с тяжелым, блестящим эфесом полетели в угол кровати, как что-то постылое и надоевшее. Сел Миронов на подоконник боком, не опасаясь холода и сквозняка, и начал закуривать. Странно, руки не дрожали и жмуристые глаза с тяжело набрякшими веками были задумчиво бесстрастны.

— Никогда себе не прощу... — сказал Миронов, оборачиваясь к полковнику хмурым, чугунным лицом. — Никогда. Сына и — нынешних, невинно погибших! Так глупо и ненужно, так бессмысленно!.. Срам!

— Война, Филипп Кузьмич, — сказал полковник Ружейников заранее приготовленные слова оправдания и сочувствия. Он смотрел мимо, в дальний угол, избегая встречного взгляда Миронова и опасаясь, что может произойти почти неизбежный в этой обстановке нервный взрыв, с запальчивыми высказываниями известного рода — о бессмысленности этой, заранее проигранной войны, об измене в верхах, о бездарности высших штабов и многом другом, что ныне как бы носилось в воздухе и проникало уже в ряды кадровых вояк. Но взрыва не последовало. Миронов резко отшвырнул недокуренную папиросу в окно и прошел на середину комнаты. Челюсти сводили спазмы волнения и гнева.

— Для меня война кончена, — сквозь зубы процедил он. — Достаточно. Четыре ранения и... это. Прошу... отпуск, господин полковник. Я имею право... И потом — надо же сына похоронить не в Карпатских горах, а в станице, дома. Прошу вас ходатайствовать перед командиром дивизии, нужен к тому же цинковый гроб...

— Да, отпуск я вам гарантирую, Филипп Кузьмич, — сказал Ружейников. — Вам давно полагался отпуск по ранению, теперь же — тем более... Примите от меня и офицеров глубочайшее соболезнование. — Он поднялся от стола и решился наконец взглянуть прямо в глаза Миронова.

Безвольный человек, не любивший походной жизни и мало понимавший казаков, с тусклым и безразличным взглядом, полковник вдруг поразился перемене, которая произошла в эти часы с Мироновым. Войсковой старшина тоже как бы обмяк внутренне, постарел, изжил в себе постоянную, неотъемлемую от него душевную упругость и волю. Пропала военная косточка в нем. Теперь Миронов ничего уже не хотел на этом свете — ни риска, ни захватывающей дух оперативной задачи, ни победы, ни заслуженных наград, ничего. Недаром и серебряная шашка так небрежно была отброшена им на кровать, как нечто ненужное отныне и до скончания века.

— Вы отдохните, успокойтесь, насколько это, разумеется, возможно в нынешней... ситуации, простите. Я должен распорядиться по ритуалу прощания, Филипп Кузьмич. И, ради бога, знайте, что мы все — с вами.



Полковник вышел. А Миронов сделал несколько шагов из угла в угол и, понимая, что сегодня не найдет себе места, принялся за рапорт. Лист белой бумаги, перо, чернила, краткий военный доклад и просьба об отпуске могли еще отвлечь его от болезненно-истязающей мысли.

Личное горе и тяжкое потрясение окончательно довершали тот душевный надлом, который медленно созревал в нем чуть ли не с самого начала боевых действий. С того самого момента, когда под немецкое железо и немецкие аэропланы высшее командование бросило плохо вооруженные войска, из всех приемов тактики предпочитая штыковые атаки, и тем погубило лучшие гвардейские части, цвет армии. Слово «измена» носилось в воздухе, как и всякого рода слухи о неблагополучии в царствующем доме. Заговор императрицы-немки, готовой все сделать ради того, чтобы Россия не поставила на колени Германию («Преданная, чистая и сильная, как смерть!» — писала она о себе венценосному супругу...), спутанные карты военного министерства и, наконец, позор распутинщины с проникновением в кабинет министров откровенных жуликов-казнокрадов, заведомых шпионов — все это так или иначе становилось известно в военных штабах, рождало в душах постоянную тревогу и ощущение бессмысленности не только войны, но самой жизни в обездоленной стране. Удивительно, но факт: едва ли не со времен Ивана Третьего с его Софьей Палеолог при русском дворе постоянно одерживала верх иноземная партия, клубок прижившихся в России латинян, советников-иезуитов, сплетников-юристов и лейб-шпионов разного обличья и масти. Не случайно до Александра Третьего и русский язык при дворе не пользовался репутацией «высокого»...

Мучился не только впечатлительный офицер Миронов.

На всю армию, истекавшую кровью, зарывшуюся в окопы, лишенную снарядов и патронов, напала серая вошь тоски, раздумий и сомнений... Бесцельность дальнейшей крови стала уже очевидной, но война продолжалась, войска принуждались к тому, чтобы жить и действовать. И там, где нужны была артиллерия, инженерный расчет и свежие резервы, то и дело поднимали в атаки последнюю пехоту, казачьи полки, чтобы окровавленным русским штыком и ужасом стремительной конной лавы создать панику у неприятеля, видимость успеха для штабных донесений и высших реляций...

Доколе?

Здравый, деятельный ум не в силах был выявить роковую суть происходящего и бездействие тех, кому настоящий ход события угрожал прямо гибелью. «Неужели там не понимают, что всякие тяготы и жертвы люди могут сносить не беспредельно, — думал Миронов над чистым листом бумаги, запустив сильные и нервные пальцы в жесткие пряди темно-русого чуба, в котором до сего дня еще не было седины. — Неужели никто не скажет им, что они копают яму не только русскому народу, но — сами себе! Ведь человек сносит все, кроме оскорбления самой жизни его, надругательства над подвигом и смертью на поле брани!..»

Война была в этих условиях бессмысленна и бесцельна. Ты мог как угодно проклинать и отрицать войну, но в предвидении завтрашней операции ты, как заместитель командира полка, обязан был заслать ночную разведку в неприятельский тыл, отрядить конный разъезд добровольцев-охотников.

Такая вот разведка и унесла Никодима...

Они явились в штаб полка, трое младших офицеров, любимцев Миронова, готовых пойти в ночной поиск и повести за собой казаков. Стояли навытяжку: сотник Петр Алаев, вяловатый в движениях, из бывших учителей, в бою не столько умный, сколько изворотливый, говорун и «политик», умеющий польстить казакам, но не очень пекущийся о них в деле и оттого опасный в минуту выбора... Он стоял слева, и в нем боролись чувства отваги и долга с чувством усталости и тоски, сознанием возможной бесплодности самого поиска.

6

Соответствует в армии подполковнику.