Страница 5 из 73
— Кто? — спросил Колька. — Как ты сказал?
— Чего «кто»?
— Я-то? Как ты сказал?
— Дерьмо, сказал.
Колька взял пузырек с чернилами и вылил чернила на белый костюм Синельникова. Как-то так получилось… Колька даже не успел подумать, что он хочет сделать, когда взял пузырек… Плеснул — так вышло. Синельников отнял руку от головы. Чуть подумал, быстро снял пиджак, встал и подержал пиджак на вытянутых руках, пока чернила стекали на пол. Чернила стекли… Синельников осторожно встряхнул пиджак, еще подождал и повесил пиджак на спинку стула. После этого оглядел рубашку и брюки: пиджак не успел промокнуть, на брюки не попало.
— Так… — сказал Синельников. — Выбирай: двадцать рублей за химчистку и окраску всего костюма или подаю в суд за оскорбление действием.
— Ты же первый начал оскорблять…
— Я — словами, никто не слышал, чернила — вот они, налицо. Причем, химические. — И опять Синельников говорил ровно, бесцветно. Поразительный человек! — Твое счастье, что я его все равно хотел красить. Еще не знаю, берут ли в чистку с химическими чернилами… Двадцать пять рублей. — Синельников взялся за телефон. — Решай. А то звоню в милицию.
Колька уже понял, что лучше заплатить. Но его возмутило опять, что этот законник на глазах стал нагло завышать цену.
— Почему двадцать пять-то? То — двадцать, а то сразу — двадцать пять. Еще посидим, ты до полста догонишь?..
— Пять рублей — это дорога в район: туда и обратно. Я сразу не сообразил.
— Что, по два с полтиной в один конец, что ли? Тебя за полтинник на попутной любой довезет.
— На попутной я не хочу. Туда — на попутной, а оттуда — такси возьму.
— Фон-барон нашелся!.. «На такси-и»!
— Да, на такси. Что — дико?
— Не дико, а… на дармовщинку-то выдрючиваться — неужели не совестно?
— Ты меня чернилами окатил — тебе не совестно? Что же я — за свой собственный костюм на попутных буду маяться? Двадцать пять. Пиши.
— Чего?
— Расписку.
Синельников пододвинул Кольке лист бумаги.
Колька брезгливо взял лист…
— Как писать-то?
— Я, такой-то, — полностью имя, отчество, — обязуюсь выплатить товарищу Синельникову, Вячеславу Михайловичу, двадцать пять — прописью — рублей, ноль-ноль копеек…
Колька зло усмехнулся, покачал головой.
— «Ноль-ноль копеек»!.. Командующий, мля!..
— Ноль-ноль копеек за умышленную порчу белого костюма товарища Синельникова В. М.
Колька остановился писать.
— Для чего же писать «умышленную»? Раз я добровольно соглашаюсь платить, зачем же так писать? Там где-нибудь прочитают и начнут… начнут придираться.
Синельников подумал.
— Ладно, пиши: за порчу костюма товарища… белого костюма товарища Синельникова В. М.
Колька пропустил слово «товарища», написал «белого костюма Синельникова».
— Химическими чернилами…
Колька взял пузырек, посмотрел:
— Разве для авторучек бывают химические?
— А какие же? Отчетные ведомости мы только химическими пишем.
— Писатели, мля… — проворчал Колька.
— Подпись. Число.
Колька расписался. Поставил число. Синельников взял расписку.
— Сколько тебе под расчет причитается?
— А я откуда знаю? Ты лучше тут знаешь.
— После обеда зайдешь за расчетом. И за книжкой.
Колька встал.
— Ты это… не говори никому, что… слупил с меня четвертной. А то дойдет до моей… хаю не оберешься. Напиши чего-нибудь.
— Ладно.
Колька пошел к двери. На пороге остановился, посмотрел на плотного человека с белыми бровями. Синельников тоже посмотрел на него.
— Что?
— Хо-о, — сказал Колька. Качнул головой и вышел из кабинета.
В коридоре разок про себя матюкнулся.
«Четвертной — как псу под хвост сунул. Свернул трубочкой и сунул». Но вспомнил, что он на ямах теперь будет зарабатывать по двести — двести пятьдесят рублей… И успокоился. «Да гори они синим огнем! — подумал. — Жалеть еще…»
Письмо
Старухе Кандауровой приснился сон. Молится будто бы она богу, усердно молится, а — пустому углу: иконы-то в углу нет. И вот молится она, а сама думает: «Да где же у меня бог-то?» Проснулась в страхе, до утра больше не заснула, обдумывала сон. Страшный сон. К чему?.. Не с дочерью ли чего? Дочь старухина, младшая, жила в городе, работала в хорошем месте, продавцом. Она славная, дочь, всей родне слала посылки, кофточки импортные, шали, даже машины стиральные. Не за так, конечно, деньги ей, конечно, высылали, но… Иди нынче допросись и за деньги-то купить: все некогда им, вечно они там заняты. А эта находила время… Нет, она хорошая, Катерина, только с мужем неважно живут. Черт его знает, что за мужик попался: приедет — молчит целыми днями… Костлявый какой-то. Все думает чего-то, газетами без конца шуршит, зевает. Ни поговорить, ни пошутить. Как лесина сухая. Дочь жаловалась на него матери.
Утром старуха собралась и пошла к Ильичихе. Ильичиха разгадывала сны.
— И-и, матушка, — запела богомольная Ильичиха, — дак, а у тя иконка-то есть ли?
— Есть. Она, правда, в шифонере…
— Вы-ынь, вынь, матушка, грех. Чего же ее впотьмах держать? Вынь да повесь, куда положено. Как же ты так?..
— Да жду своих. Катьку-то, — сулились. А зять-то партейный, ну-ко да коситься начнет.
— Плюнь! Кому како дело? Нонче нет такого закону…
— Да закону-то нет, а… И так-то живут неважно, а тут я ишо…
— Не гневи бога, Кузьмовна, не гневи. Кому како дело? У меня их вон сколь висит, кому како дело?! А ты ее в шифонер запятила! Бесстыдница.
— Да не ездит никто, оно и дела никому нет, — с сердцем сказала Кузьмовна. — Не все так-то живут. Ко мне люди ездиют, я не одинокая.
— Знамо, татаркой-то не живу, — обиделась Ильичиха. — К ей люди ездиют!.. Гляди-ко, наездили: раз в год приедут, так она из-за этого икону в шкап запятила! Ни стыда, ни совести у людей.
— Ты не кричи, чего ты рот-то разинула? Чего ты всех созываешь-то? Припадошная. Кто тебе виноватый, что не рожала? А теперь зло берет. Надо было рожать.
— Да вы вон нарожали их, а толку-то?
— Как это «толку»? Вот те раз! Да у меня же смысел был, я их ростила да учила старалась… А ты-то зачем жила? Прокуковала весь свой век, а теперь злится. Нечего и злиться теперь.
— Это вы — наплодили их да поете ходите: «Ванька не пишет, Колька денег не шлет, окаянный…» Зачем тада и рожать? Лучше не рожать — не гневить бога после. Не было у меня условиев, я и не рожала. Не все подкулачники-то были… Куркули.
— Знамо, лодыри, они куркулями никогда не живут. Где эт ты куркулей-то увидела?
— Да вас же на волосок только не раскулачили в двадцать девятом годе! Ты забыла? Какая у тебя память-то дырявая. Мой же брат, Аркашка, заступился за вас. Забыла? А кому потом ваш отец три овечки ночью пригнал? Забыла? Короткая же у тебя память!
— А ты чё гордисся, что в бедности жила? Ведь нам в двадцать втором годе землю-то всем одинаково дали. А к двадцать девятому — они уж опять бедняки! Лодыри! Ведь вы уж бедняки-то советские сделались, к коллективизации-то нам землю-то поровну всем давали, на едока.
— А вы!..
— А вы!..
Поругались старушки. И ведь вот дурная деревенская привычка: двое поругаются, а всю родню с обеих сторон сюда же пришьют. Никак не могут без этого! Всех помянут и всех враз сделают плохими — и живых, и покойных, всех.
Домой старуха Кандаурова шла расстроенная. Болела душа за Катьку. Неладно у нее, неладно — сердце чует.
Вечером старуха села писать письмо дочери. Решила написать большое письмо, поучительное.
«Добрый день, дочь Катя, а также зять Николай Васильевич и ваши детки, Коля и Светычка, внучатычки мои ненаглядные. Ну, када жа вы приедете, я уж все глазыньки проглядела — все гляжу на дорогу: вот, может, покажутся, вот покажутся. Но нет, не видать. Катя, доченька, видела я этой ночий худой сон. Я не стану его описывать, там и описывать-то нечего, но сон шибко плохой. Вот задумылась: может, у вас чего-нибудь? Ты, Катерина, маленько не умеешь жить. А станешь учить вас, вы обижаитись. А чего же обижатца? Надо наоборот, мол, спасибо, мама, что дала добрый совет. Мы тоже када-то росли у отца с матерей, тоже, бывало, не слушались ихного совета, а потом жалели, но было поздно.
Ты подскажи свому мужу, чтоб он был маленько поразговорчивей, поласковей. А то они… Ты скажи так: Коля, что ж ты, идрена мать, букой-то живешь? Ты сядь, мол, поговори со мной, расскажи чего-нибудь. А то, скажи, спать поврозь буду!»