Страница 4 из 128
(«Случалось ли тебе бессонными ночами…»)
К тому же в сердце человеческом живёт «всем врожденная способность примиренья», а
Эта особенность человеческой души и есть самый страшный враг свободы, «страшней насилия, страданья и гоненья» («Есть у свободы враг опаснее цепей…»). Герою Надсона кажется иной раз, что борьба за свободу, за социальные преобразования, за счастье мира противоречит коренным свойствам человеческой природы. И если над его душой властно «мирящее искусство» и «красота» ему «внятна и нечужда», – ему не в чем упрекать себя («Не упрекай себя за то, что ты порою…»).
Сетования на современность, мысль о тщете социальных стремлений, о подавляющем бездушии природы и «подавляющей огромности толпы», мотивы пессимизма социального и космического – все это звучало порою как исповедь отступника. И все же это только кажется так на первый взгляд, потому что сомневающийся во всем герой Надсона сомневается и в своем праве на такого рода сомнение, то есть в своем праве на безверие.
В стихотворении «Из дневника» («Сегодня всю ночь голубые зарницы…») Надсон показывает своего героя в состоянии страстного стремления к личному счастью, которое в этот миг важнее для него, чем все прежде владевшие им мечты о благе людей. Но «демон тоски и сомненья» укоряет его в забвении прежних обетов: герой Надсона кается в своем малодушии и надеется сладить со своей слабостью, с «жаждой забвенья» и покоя. «Грезы былого», оказывается, по-прежнему сохраняют свою власть над ним, и «демон сомненья» не смеет касаться их своим «язвительным смехом».
Так сомнение переходит у Надсона в свою противоположность, в утверждение жизненных ценностей и в жажду веры.
Один из любимых героев древности для Надсона – Герострат, понятый им, в отличие от общепринятого взгляда, как человек «безжалостного сомненья»,
«Геростратовское» начало дорого Надсону прежде всего потому, что оно разрушает младенческие иллюзии, наивные верования, надежды на «пошлый рай» мещанского благополучия. Это – противоядие против косности, застоя, обывательского нерассуждающего прекраснодушия.
В стихотворении «Я не щадил себя: мучительным сомненьям…» Надсон развертывает целую схему психологического развития своего героя. Его путь начинается с разрушения наивных младенческих мечтаний. Это первый этап, отправная точка эволюции. Затем герой стихотворения собирает «обломки от крушенья», «созидает и творит» в новый мир, воздвигает «новый храм» и стремится вперед, прозрев «истинного бога». И наконец; третий этап – это опять новые сомнения и тревоги, вызванные ощущением собственного бессилия перед прочностью – и неизменностью мирового зла.
Аналогичную идейную биографию, духовную драму поколения рисует Надсон в стихотворении «С тех пор как я прозрел, разбуженный грозою…». Сперва «детские грезы», развеянные жизнью, очень рано показавшей свою «позорную наготу», свою «жалкую дряхлость», потом жизнь, посвященная «страданью и борьбе» и в то же время полная сомнения, «сомненья в будущем, и в братьях и в себе…».
А между тем «молчать в бездействии позорном» человек, смущаемый такими сомнениями, не может и не хочет. Мысль его не в состоянии прояснить «мучительный хаос», зато непосредственное чувство влечет его к деятельному стремлению «рассеять ночь» над родиной и «скорбь ее унять»..
В другом стихотворении, которое так же, как и предшествующее, носит характер психологической новеллы, перед нами сходный сюжет: герой долго ждал счастья, оно пришло, развеяло сумерки его души, но теперь ему «жаль умчавшихся страданий», он вспоминает «отголоски гроз недавнего ненастья», и голос совести твердит ему: «Есть дни, когда так пошл венок любви и счастья И так Прекрасен терн страданий за людей!..» («Из дневника», 1883).
Эти колебания чувств, вибрация настроений, переходы от одного душевного состояния к другому образуют у Надсона некое психологическое единство. В его поэзии «сомнения» не противостоят ни вере, ни борьбе за счастье мира. Это постоянные спутники, это явления одного порядка. Так устроен современный человек; в его сознания уживаются в противоречивом единстве жажда покоя и стремление к борьбе, вера и безверие, погружение в себя и желание прийти на помощь «страдающим братьям». В этой раздвоенности есть нечто ущербное, болезненное и слабое, но, по мысли Надсона, не мелкое, не примитивно эгоистическое, не узко личное. Все это естественно и законно, так как порождено крепостью неправды и потому при всей болезненности своей оправдано, оправдано объективными историческими (Обстоятельствами. Человек, больной такой болезнью и одержимый такими сомнениями, осуждения не заслуживает.
Выше, в другой связи, приводились уже характерные надсоновские слова: «Не вини меня, друг мой, – я сын наших дней». В слабостях и недугах надсоновского героя виновато поколение, история, жизненные обстоятельства, против которых человек бессилен.
(«Наше поколенье юности не знает…»)
вот характерное самообвинение и в то же время самооправдание «лишнего человека» семидесятых-восьмидесятых годов, который понимает свои слабости и пороки, но винит за них исторические обстоятельства («наши дни», «наши годы»).
В том же стихотворении читаем: «О, проклятье сну, убившему в нас силы!..». То же и в другом стихотворении:
(«Нет, муза, не зови!. Не увлекай мечтами…»)
То же или подобное встречаем мы во многих и многих стихотворениях Надсона.
Задолго до Надсона один из тургеневских героев сказал о себе и о людях своего типа: «Обстоятельства нас определяют; они наталкивают нас на ту или другую дорогу, и потом они же нас казнят» («Переписка»).[6] Таково же положение и самочувствие героя поэзии Надсона. Как и его далекий предшественник, он одновременно и осуждает и оправдывает себя, он видит свои слабости и свое бессилие и в то же время отказывается судить за это себя и себе подобных. Такие мотивы поэзии Надсона, как свидетельствует один из мемуаристов, вызвали суровое осуждение Н. Г. Чернышевского: «Нытье, не спорю, искреннее, – сказал он, – но оно вас не поднимает». Он видел у Надсона «обычные плещеевские мотивы с собственными вариациями»,[7] а в поэзии Плещеева сороковых-пятидесятых годов, как позднее у Надсона, вырисовывались контуры той самой «теории заедающей среды», с которой всегда полемизировали революционные демократы. Добролюбов, например, видел в этой теории характерную черту мировоззрения «лишних людей»; он писал об этом в статье «Благонамеренность и деятельность» по поводу повестей того же Плещеева, которого отнес к писателям тургеневской школы с ее постоянным мотивом: «среда заедает человека». Герои писателей этой школы, считал Добролюбов, и в самом деле находятся в полной и совершенной зависимости от окружающей среды. Сетуя на ее губительную силу, они пассивно подчиняются ей и не доходят до мысли о том, что если эта среда столь губительна для людей, то они должны были бы избавить себя от нее и решительно изменить ее характер. «Среда заедает людей», – считал Добролюбов, но, «заедая одних», она в то же время по этой же самой причине влечет других людей к противодействию я тем самым закаляет их. Что же касается «лишних людей», то они – пассивные жертвы этой среды, и только. Правда, они не сливаются с окружающим большинством, они искренне стремятся к тому, чтобы «людям было получше жить на свете, чтобы уничтожилось все, что мешает общему благу», но они «постоянно отличаются самым ребяческим, самым полным отсутствием сознания того, к чему они идут и как следует идти. Все, что в них есть хорошего, – это желание, чтобы кто-нибудь пришел, вытащил их из болота, в котором они вязнут, взвалил себе на плечи и потащил в место чистое и светлое».[8]
6
И. С. Тургенев. Собрание сочинений, т. 6. М., 1955, стр. 93.
7
Из воспоминаний Н. А. Панова. – «Литературное наследство», № 49–50. М., 1946, стр. 602.
8
Н. А. Добролюбов. Полное собрание сочинений, т. 2. М., 1935, стр. 244.