Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 169



Иногда в компании толковали об искусстве; двое потрепанных псевдобогемных молодчиков свирепо спорили, эротичен ли Пикассо; третий пугал всех, вещая, что-де искусство умерло.

Это возвышенное пустословие поначалу сбивало Гонзу с толку. Сам он редко участвовал в разговорах, поскольку был достаточно чужд всем этим потребителям джазовой музыки, которые только терпели его.

Зато он мог внимательно, со стороны, наблюдать физиономии, которые его интересовали.

Например, Боб: щуплый молодой человек, правильное, всегда немного мечтательное лицо с печатью пресыщенности. Он больше играл, чем говорил, - он говорил своим инструментом. Казалось, Боб презирает обоих Коблицев, и неясно было, что ему тут нужно. Быть может, он просто искал возможность поиграть. Простучав ритм ногой, он проигрывал мотив «Олд Вирджини», и тут же его подхватывали контрабас, гитара, барабан и пианино; играли хорошо, охотно. Вуди ненавидел Боба бессильной ненавистью дилетанта и втайне восхищался им. Если квинтет не собирался, Боб сидел на тахте и тихонько наигрывал в полумраке, поглощенный своими яркими вариациями известных «Инспирэйшн», «Моод индиго», песенок из репертуара Гудмэна. Как-то вечером - это было прошедшим мартом Боб, после обычной их позывной «Чайна таун», вдруг заиграл какой-то непривычный и в то же время страшно знакомый мотив... Остальные музыканты не сразу опомнились от удивления и смущенно подстроились к кларнету. Да ведь это же «Где родина моя»!     [25] Школьные парты, детство, но в ритме джаза! Боб как бы смаковал мелодию, импровизируя сложные и страстные вариации; это было сумасшедше, не очень уместно, но трогательно. Быть может, таким образом он воздавал дань уважения запрещенному гимну. Он оборвал разом, с обычным невозмутимым видом, и, прежде чем Либор успел запачкать этот случай равнодушными словами. Боб снова поднес кларнет к губам и заиграл «Мэн ай лав...».

Толстый Фан покоился в своем любимом кресле, сложив руки на животе, и, видимо, ему стоило больших усилий держать глаза открытыми. Он всегда сидел так, он уже стал как бы частью меблировки - тихий, нетребовательный, как бедный родственник; он был сделан из жира и лени, которая тормозила каждое его движение, как второе земное тяготение. Тем не менее ему были рады: отцу его принадлежал небольшой ликеро-водочный завод, и Фан всякий раз приносил с собой в оттянутом кармане плоскую фляжку дешевой водки. Сам он не пил. Мобилизации он избегал какими-то сложными способами, вероятно, симулировал болезнь, и потому весь день должен был сидеть дома на случай, если бы явился контроль из врачебной комиссии. Он выходил после наступления темноты и один-одинешенек катился шариком по черному городу. А здесь он усаживался и сидел, ни во что не вмешиваясь и почти не разговаривая - от лени. Вполне вероятно, что Фан когда-нибудь погибнет просто оттого, что ему станет лень дышать.

Что сходного между всеми этими людьми?

Трудно было найти общий знаменатель. Гостей братьев Коблиц не объединяли ни личные качества, ни искренний интерес к джазу, ничто внешнее, и все же было в них что-то такое, что возбуждало в Гонзе смутное ощущение утомленности; нечто такое, чего он напрасно искал бы у Милана, у Павла, у Пишкота, у большинства заводских ребят. И Бланка не подходила к этому обществу. Слава богу! А я? Что общего между мной и, например, Самеком? В любую фразу он старается вставить хоть одно английское словечко. Ну и что? Нынче одни зубрят английский, другие - русский, в зависимости от склонности, от желания провозгласить славу тому или иному освободителю, но у этого скелета с лошадиным лицом изучение английского языка не имело, казалось, никакого политического оттенка. Как только все это кончится, он поедет в Англию. Зачем? Да просто так. Неясно было, что там Самек собирается делать, чего он ждет для себя именно от Англии. Ничего. Просто хочется туда поехать, и больше его ничто не интересует, ни романтика детективных книжек, ни понятие британской демократии, и поэтому непонятно было, почему именно эта страна, а не, скажем, Мадагаскар или остров Пасхи, притягивает его, как огонек ночную бабочку. Уехать! Быть может, это просто мания шизофреника. Нет, у Гонзы нет с ними ничего общего. И - ни с кем из них!

Разве что с Душаном? С ним по крайней мере хочется иметь что-то общее. Но это совсем другое дело. Душан сам здесь как чужой. Гонза наблюдал за ним: сидит в кресле, скрестив ноги, закрыв глаза, слушает музыку; его совершенной формы руки с тонкими пальцами вертят серебряный карандаш. Необычное, интересное лицо: с первого взгляда угадываешь исключительную интеллигентность; спокойный, проницательный взгляд таких темных глаз, что даже на свету не отличить радужную оболочку от зрачка. Неизменный черный свитер, застегнутый до горла. Душан тем более притягивал к себе внимание Гонзы, чем безучастнее относился к болтовне присутствующих. Он редко вмешивался в разговор, а уж когда делал это, то своим невозмутимым голосом высказывал такое зрелое мнение, что тотчас, как правило, наступала уважительная тишина. Самый недалекий чувствовал, что мысли этого на вид равнодушного ко всему юноши имеют весомость знаний, не нуждающихся в том, чтобы их поспешно выставляли всем напоказ. Ничего в нем не было снобистски нарочитого, ничего искусственного, и Гонза, питавший просто инстинктивное отвращение к дутым авторитетам, чувствовал, что ему не избежать хотя бы безмолвного восхищения Душаном.

Как-то ночью, на улице, они вступили в короткую дискуссию. В тоне Душана не было и тени пренебрежения или заносчивости - и все же рядом с ним ты ощущал, как скудны и порой банально-прямолинейны твои знания, как ты даже скорей нащупываешь, предчувствуешь, чем знаешь. Откуда в нем такое свойство? Ведь он не старше меня, неужели он все уже перечитал? Я испытывал его: Душан охотно переходил к авторам и книгам, которые я успел проглотить. Дос Пассоса читал? А что ты скажешь о Рильке? Андре Жид, Достоевский, Вассерман, Рамю, современные поэты, имена, идеи, цитаты - Душан знал, кажется, все! И не только это: казалось, все он читал иными глазами, иным, более емким мозгом, с ним можно было не соглашаться, бунтовать против его всеразъедающей критичности, ругаться с ним - в одном ему нельзя было отказать: при всей необычности мнение Душана всегда было необыкновенно остро, законченно и опиралось на исключительную глубину восприятия. Все будто попадало на мельничные жернова, все будто калилось в горниле мысли, не останавливающейся ни перед чем, - и все же, чтоб отстоять то, что было дорого ему, Гонза упрямо твердил: «Нет, не согласен!»

Он остался один на улице. Нет! С чем соглашаться? Почему? Я необразованный чурбан в сравнении с ним. Холод - ага, вот оно, вот нужное слово, в этом ключ. Гонза схватился за это слово, как за спасательный круг. Смеялся ли Душан хоть когда-нибудь над страницами книги? Бывал ли растроган, раздавлен чувствами, от которых у меня перехватывает дыхание, чувствует ли он вообще хоть что-нибудь? Послушать только, как он говорит!

Когда в разговоре затронули философию и был назван Кьеркегор, Гонза с каким-то вызовом сознался: «Мне только фамилия известна». Душан подал ему тонкую, холодную руку: «Я принесу тебе что-нибудь». Можно было допустить, что он забудет это мимоходом данное обещание, но при следующей же встрече в прихожей Коблицев он протянул Гонзе тонкую книжечку.



- Попробуй, может, тебе будет интересно.

Что я о нем знаю? Наверно, по своему обыкновению нафантазировал о нем бог весть что. И тот ночной разговор был совершенно безличен и кончился зевком на ветру...

Щелкнув, остановилась пластинка, утомленные звуки блюза медленно растекались в тоске. Вуди выключил радиолу.

- Хватит на сегодня, - объявил он. - Ящик перегрелся.

Он повернул выключатель, и свет, упавший, на лица, завершил обряд.

- Прочитал? - спросил Душан, когда оба шли по пустынной улице.

Гонза поднял воротник пальто от дождя.

25

    Гимн Чехословацкой республики.