Страница 38 из 169
- Не выйдет. Жаба имеет на меня зуб. Осенью-то мухи особенно кусают... Вы ведь знаете мастера из «Девина»?
Знаю я этого нетопыря в широком халате, эту бестию с почечными пятнами на расплющенной жабьей харе. От него уже многие пострадали. Наверно, у него сотни глаз, он видит все, что делается вокруг. У всех найдется счет к Жабе, когда настанет час... Говорят, правда, что в последнее время он малость попритих; неожиданная оплеуха, оглушившая его как-то ночью в темноте, видимо, выбила из него излишнее рвение.
- Тяжело вам там?
Она стиснула зубы, ответила не сразу.
- Иногда да. Особенно в ночную. Вот тут понимаешь, что такое вечность. Под утро засыпаю стоя, зубы стучат, и потом весь день ползаешь, как сонная муха, а не уснешь. - Но тут же она встрепенулась, как бы сбрасывая бремя с плеч. - Ах, мы не имеем никакого права хныкать! Другим куда хуже...
- Например, вашему брату?
Видимо, я нечаянно задел больное место, ресницы ее чуть дрогнули.
- Что вам о нем известно?
- Не много... почти ничего. Его звали Зденек?
- Надеюсь его так зовут. - Она устало отвернулась. - Это Милан сказал, правда? Вот болтун! Строго говоря, я его даже не знаю. Может быть, он хороший парень, но слишком много болтает. Нынче это не приводит к добру.
Прежде чем я ее успокоил, ребята догнали нас, наш разговор утонул в их гомоне. Я их не слушал, но чувствовал на себе их жадные взгляды. Ясно, судачили о нас! Мне оставалось только молча протянуть Бланке руку и потом смотреть ей вслед. Она двинулась своим уверенным шагом к главной проходной шла, шла, пока не затерялась среди людей. Рубикон был перейден с нечаянной легкостью, я ничего вокруг не видел и не слышал, но, кажется, улыбался про себя. Во мне стояла золотистая тишина, и солнце сладостно дышало с высоты, и в душе замирал отзвук ее слов; мне отчаянно хотелось остаться с ними одному, с этим добрым бременем пережитого, но, обернувшись, я поймал испытующий взгляд Милана.
- Ну, братцы, шевели ногами! - крикнул Павел.
Позднее, в трамвае, уносившем нас в город, Милан как бы ненароком наклонился ко мне:
- Слышь... Посоветовать тебе хочу, если только не поздно... Не вздумай с ней крутить!
Мой удивленный взгляд заставил его на миг замолчать, но, прежде чем я сообразил, что надо ответить, он предупредил меня:
- Ты меня не спрашивай, я сам точно ничего не знаю, так только... Ей нельзя ничего такого себе позволить, понимаешь, война! Ты можешь здорово навредить ей, а втюришься, гляди, и сам пострадаешь.
- Ну, знаешь, предоставь уж это мне! - отрезал я. Наверно, я походил на человека, у которого покушаются украсть только что найденную жемчужину. - Она сама сказала мне, что ты больно много болтаешь! - выложил я ему торопливо. Война! Ну и что? Мне не десять лет... И не у нее одной брат в тюрьме...
Опять этот неприятный испытующий взгляд. Потом Милан вздохнул, как будто был не очень уверен в своей правоте:
- Ну что ж, если ты так думаешь...
Больше не было сказано ни слова, но и этот коротенький разговор встал между нами холодной тенью. Помню, тогда в душе у меня что-то ощетинилось, я стиснул зубы, но вместе с тем почувствовал и какое-то смутное сожаление и разочарование. Если сказанное Миланом было угрозой, то подействовало оно как раз наоборот - мне хотелось закидать его расспросами; но Милан уже отвернулся, он смотрел теперь с площадки вагона на серые стены домов, на облупленные вывески магазинов, убегающие назад, и упорно молчал. А я с каким-то новым интересом разглядывал его некрасивое лицо, усеянное красными прыщиками, и тут мне ударила в голову довольно жестокая мысль: а может, он ревнует? Но к чему? Не к чему было ревновать - увы!
...Две недели! Внешне в моей жизни, скудной жизни тотальника, ничего не изменилось: дорога туда, дорога обратно, цех и ненавистная тяжесть поддержки, потное лицо Мелихара, я читаю Рильке, мысленно декламирую из «Сонетов Орфею» среди пустой болтовни в клозетной полутьме, в ночную смену после двенадцати дрыхну на мешках в малярке... Официант пан Кодытек поставил передо мной чашку с траурно-черной бурдой, за шторами затемнения свищет в весенней ночи темнота, а я пытаюсь писать. Пытаюсь - вот правильное слово, потому что с той встречи в туннеле «Баллада» моя не продвинулась ни на шаг. Сначала я мучился от бессилия, мне было так жалко, что этот сюжет, на который я поставил всю ставку, с такой легкостью выветривается из меня, но теперь я уже начинаю понимать. Действительность вытеснила мечту и вдруг до того переполнила меня, что воображаемое перестало занимать. Более того - оно мне опротивело! Оно кажется мне теперь до невозможности высосанным из пальца и насквозь идиотским. Какое мне, собственно, дело до всего этого? Зачем я все это написал? Может, я никогда ничего толкового и не напишу, приходило мне в голову, когда я сидел над «Балладой», но я с удивлением сознавал, что мне это вовсе теперь и не горько, все это кажется до смешного ничтожным по сравнению с тем, что пробуждалось во мне этой шумной весной. Ничего подобного я еще не испытывал. Это сладкое замирание сердца и радостное оцепенение, есть в этом напряженность ожидания, и вера бог весть во что, и риск, но и нежданная отвага; до всего, кажется, рукой подать - и все не такое, как прежде; словами этого не выразишь - всегда оно будет за ними и где-то рядом с ними; ведь это мелодия и стих - не совсем понятный. Во мне теперь иные слова, иной голос, иная действительность теплая и нежная, как кожа ладони, и дни светлеют с весной, которая взяла уже штурмом унылые холмы предместий. Сквозь щелку в фанере, заменявшей стекло в вагонном окне, я вижу, что эти холмы покрылись травой, и с неизведанным изумлением гляжу на это повседневнейшее чудо.
Мы с Бланкой сидим рядышком в купе, вагон трясет, под ногами не в лад постукивают на стыках колеса, однообразный ритм усыпляет, все тут так же, как всегда, и все же не так: справа греет меня ее бок, и я не смею пошевелиться, хотя тело у меня затекло. В мышином сумраке купе могу насытиться ее лицом; сон возвращает ей детскость, спит она, чуть приоткрыв рот, доверчиво положив голову мне на плечо. Я осторожно натягиваю на нее полу потрепанного плаща, но малейшее движение - и она открывает удивленные глаза. Добрый день!
- Ах, я спала, как сосунок, - зевает она в ладонь. - Что такое сосунок? Наверно, все плечо вам отдавила? Я эгоистка - взяли бы да и спихнули! Где мы?
- Кирпичный завод только, - шепотом докладываю я. - А вам холодно, правда? У меня в термосе немножко чаю из шиповника...
- Н-н-нет, - дрожа, говорит она и растирает лицо ладонями. - Вы замечательно греете. О чем это мы...
- Вы заснули и так мне и не ответили...
- Ах да, - смеется она из-под плаща, - девяносто седьмой вопрос?
- Девяносто пятый, - поправляю я с невозмутимой аккуратностью. - Вы уже поняли, что встретили самого любопытного человека, когда-либо попиравшего землю.
Она, нахмурившись, фыркает:
- Лучше бы вы читали!
- А если это одно и то же? - бездумно бросаю я, но натыкаюсь на ее вопросительный взгляд. - Ну да, что, если люди читают именно потому, что им любопытно посплетничать о том, как живут другие? А может, им ужасно скучно от самих себя.
- Нет, - решительно возражает она. - Не все такие. Лучшим из людей сегодня не до того.
Это как бы легкая пощечина. Не понимаю, зачем я вновь и вновь стараюсь блеснуть перед ней.
- Вы обиделись?
- На что?
Она уходит в молчание, а мне вдруг делается неловко за дурацкие вопросы, с помощью которых я пытаюсь проникнуть к ней в душу, которыми, я засыпаю ее с назойливостью мухи, хотя явственно чувствую - это все равно что тыкать пальцем в небо; она устало отражает мои попытки, ускользает. Откуда у меня это ощущение незрелости рядом с ней, ощущение молокососа рядом со взрослой женщиной? Ведь говорит и смеется она легко и беспечно!
- Что поделывает «Кашпар»? - вдруг спрашивает она. - Все еще на сто третьей странице?