Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 158 из 169



Она попудрила холодный нос, заколебалась. Только на мгновение.

Дзинь, спектакль продолжается... Нет, нет, это только коротко звякнул звонок в бывшей еврейской квартире. Знакомые шаги - занавес взвивается в ужасающей тишине, - дверь открылась, и с замирающим сердцем она выходит на сцену. Ни пуха ни пера!

Это он, ее партнер, она и в темноте узнает его лицо, узнает по белизне улыбки, по запаху свежести.

- Бланка! - с непритворным жаром произносит он первую реплику и, не ожидая ответа, закрывает за ней дверь и обнимает ее пылко, как влюбленный после долгой разлуки. От него пахнет коньяком и сигаретами. - Не стой же, сними пальто, руки у тебя совсем ледяные!

Не уклоняйся, пусть он целует тебя, играй свою роль, чтобы незаметно было, что ты волнуешься, ведь он очень наблюдателен.

- Покажись! Ты похудела, но как хороша!

Говори! Какие еще сладкие слова он сегодня скажет, думает Бланка и позволяет снять с себя пальто. Долго ждать не приходится.

- Я и не думал, что две недели могут показаться вечностью, - говорит он. Как жаль, что у поездов нет крыльев!

Тем лучше! Но она рада, что не нужно самой поддерживать разговор. И вот она уже сидит в своем кресле, поджав ноги, и, прикрыв лицо застывшей улыбкой, медленно согревается и пропускает мимо ушей всю его словесную мишуру. Для нее это только звук мужского голоса. Ну возьми же себя в руки! Он еще не опустил штор затемнения, она видит его в мягком свете настольной лампы. Это же он!

Он. Но как изменился! На нем нет обычного халата, который придавал ему домашний вид, брюки на нем форменные, словно он только что вошел в дом и не успел переодеться, мускулистые руки, поросшие черными волосами, торчат из засученных рукавов белой сорочки. Непривычно. Мундир с поясом и кортиком она заметила в передней, на вешалке. Но еще больше ее удивили его манеры - в нем нет обычного уверенного спокойствия, жесты какие-то нервные, тонкими пальцами он часто проводит по спутанным волосам.

- Извини, у меня беспорядок, я приехал только сегодня утром. - Он с усилием изобразил на лице легкую улыбку.

Это игра, подумала Бланка, игра в улыбчивость!

Он не сел против нее, а зашагал от окна к столу, на ходу выключил приемник, потом долго сидел спиной к ней, глядя, как меланхолические сумерки сгущаются в кронах деревьев.

Она поняла, в чем дело, заметив полупустую бутылку коньяка, и не противилась, когда он молча налил и ей пузатую рюмку. Она отвела глаза, но чувствовала, что он смотрит на нее испытующим взглядом, которым он умеет проникать в глубины сознания своих жертв, в их сбивчивые и разбегающиеся мысли.

Напрягая всю силу воли, она выдержала этот взгляд.

- Ты похудела. Что такое? Недоедаешь или какие-нибудь неприятности?

Она заставила себя улыбнуться, пригубила коньяк и непринужденно откинулась в кресле. Я выгляжу кокетливо, но не надо утрировать, он не поверит.

- Не хочется сегодня думать о неприятностях.

Он оживился, опорожнил рюмку, не слишком уверенно поставил ее на стеклянную доску стола, потом подошел к приемнику и включил его.

- Правильно! Здесь у нас оазис для двух усталых людей. Заботы, хлопоты и горести благоволите оставить в передней. Я так и стараюсь делать, даже выключаю телефон, а то вдруг господину рейхсфюреру СС вздумается удостоить меня своим вниманием, - кисло усмехнулся он, - говорят, он страдает бессонницей, по ночам ему слышатся еврейские молитвы. Ну, а я сплю крепко, сон у меня отличный.



- И пьешь, как вижу.

- Да. Оказалось, что долго быть трезвым невыносимо! Не думай, что я пью, чтобы заглушить совесть. Мне этого не требуется, тем более заглушать нечто несуществующее. Я пью за мир, полный вздорных вымыслов, моя дорогая! За Германию, которая с каждым днем, часом, минутой все больше походит на дырявый курятник. И вообще за наш век, в который, видимо, все возможно. Назревают крупные события. Будет великое землетрясение - те, кто переживет его, не поверят своим глазам, увидя, что их ждет. Ты не возражаешь, что я пью?

- С какой бы стати я стала возражать? - поспешила ответить она.

Подчеркнуто легкомысленный тон ее ответа, судя по всему, удивил его, но он не показал виду; лицо, освещенное снизу глазком приемника, осталось неподвижно.

- Знаешь, я обнаружил здесь любопытную пластинку. Она завалилась в недра приемника. Видимо, осталась после того еврея. Хочешь послушать? Она, наверно, на идиш, я в этом не разбираюсь.

Не ожидая ответа, он опустил адаптер на пластинку и оперся локтем на ящик приемника. Лицо у него вдруг стало очень усталым.

Она не понимала слов - видимо, это был библейский псалом, но и без слов брало за душу: высокий, похожий на женский, голос заполнил уютную, погруженную в полумрак комнату, он нарастал, надламывался в мучительном рыдании и затихал, в жизни она не слышала ничего более скорбного и душераздирающего, чем этот жалобный голос певца, который, казалось, проникал до самых кончиков нервов, сжимая сердце, пронзая человека, вскрывая его как скальпелем. В этой песне были красота и ужас, красота ужаса... или наоборот, были в ней благоговение и жалоба на весь мир, была скорбь, простирающая руки к пустым небесам, к невидимому богу, Бланка чувствовала, что пение завладевает ею, предательски расслабляет... Зачем, зачем он это слушает?! Пьян он или обезумел? Что это самобичевание, садизм, извращенность? Довольно!

Она порывисто встала - стряхнуть с себя это гнетущее состояние, не поддаваться ему! - и с мольбою в глазах подошла к нему. Он понял и выключил приемник, не дав довертеться пластинке.

- На сегодня хватит, а? - сказал он с чуть заметным раздражением человека, который против своей воли поддался чему-то чуждому. И скрыл это раздражение улыбкой. - Меня тошнит от этого овечьего блеяния. Оно полно униженного страха и раболепия перед тем, бородатым, на небесах. Если у чертей в аду достаточно фантазии, они могли бы со временем поупражняться с помощью этой пластинки над нашим милым Штрейхером     ,[84] вместо того чтобы банально сажать его в кипящую смолу. Я слушаю ее каждый день. Хочется знать, кому угрожает этот еврейский сладкопевец. Привычка!

- Ты их очень ненавидишь? - спросила она с притворной небрежностью.

Он не сразу понял.

- Кого? Ах, евреев? - Он подумал немного, потом устало махнул рукой: Нет, не особенно. Я просто не думаю о них. Я не признаю фанатизма даже в вопросах расовой чистоты. Это пережиток. Глупость, достойная нашего припадочного фюрера. Прежде - да, я ненавидел их, но и то лишь в рамках принадлежности к нашей партии - ведь она поставила меня на ноги. Но я не склонен к фанатизму. - Он улыбнулся, глаза у него были пьяные. - А кроме того, мне вообще противны все люди.

- Ты пьян, - хладнокровно констатировала она.

- Скоро буду. То, что я говорю, не очень-то приятно слушать, а? Но так оно и есть, мне противны все - русские, поляки, чехи, так же как и англичане, эскимосы и папуасы, католики и буддисты, равно как иудеи. Все это одинаковая шваль: когда им грозит смерть, они скулят удивительно похожими голосами. Бывают, правда, исключения. - Он вздрогнул от отвращения. - Но больше всего я ненавижу нас, немцев. Особенно в последнее время. Не исключаю и себя... Себя я ненавижу всем сердцем! Есть в нас что-то противоречивое... нелепое, что-то от средневековья, пыль веков... Честный, работящий народ, простодушные люди с умелыми руками и философскими мозгами... и вдруг так поддаться на грубейший блеф, потерпеть полный крах и опять начать карабкаться вверх, как муха по стеклу. Противно! Если после войны и до того, как начнется другая, мы не избавимся от всего этого, то нам конец. Мы как лишние актеры: хочется играть, а приличной роли нет. Надо найти ее во что бы то ни стало!

- И давно ты это понял?

- Довольно давно. А вернее, всегда догадывался.

- Почему же ты... - она запнулась и посмотрела на него.

84

    Один из нацистских главарей, осужденных Международным трибуналом в Нюрнберге.