Страница 43 из 60
– Ты просто старый динамист, с луны свалившийся, – сказала Шерри. Нежность к нему вновь зазвучала у нее в голосе. А меня разъедала кислота.
– Начав говорить, я завожусь. Я ведь бес. Я обычно смотрел твою программу. Белая жопа, а туда же. Мы с ней сидели вот здесь на диване и слушали, как ты распинаешься. «Белая жопа, а туда же», – говорили, и мы смеялись.
– Теперь по телевизору показывают тебя, – сказал я.
– Да, и как раз в тот час, когда шла твоя программа. По сорок первому каналу. Они так бедны, что им нечем платить оператору. Давай-ка подкурим. – Он достал сигарету, набитую туго, как тюбик зубной пасты, зажег ее и предложил мне. Я отказался. Нечто непривычное давило мне на затылок, нечто появившееся в последние полчаса, неизвестно что, но оно предупреждало меня, чтобы я отказался. Я глотнул виски.
– А ты, подружка? – Он протянул ей сигарету.
– Нет, – она покачала головой. – Не хочу.
– Опять залетела? – спросил он. И, увидев выражение ее лица, присвистнул, засмеялся, состроил гримасу. – Херня, – закричал он, – ты не можешь этого знать, так скоро не можешь знать. Сколько уже народу на этом попалось. Так скоро не узнаешь.
Но крючок засел в нем. Что-то странное появлялось в его глазах по мере того, как его забирала марихуана, к этому он готов не был. Он походил на большую рыбу, которую только что загарпунили: в уголках глаз сквозил ужас, нечто в прошлом навсегда осталось позади. Ему причиняла боль не мысль о том, что она, быть может, беременна, а сознание, что она занималась со мной такими вещами, которые заставили ее так подумать, это он здорово понимал.
– Послушай, подружка, тебе не удастся меня оставить. Я вырежу твое сердечко. В тебя воткнут, но только не то, на что ты надеешься, а перо, а я останусь в этом южном дерьме. Я теперь сижу в белом дерьме, – сказал он, поглядев на меня, и глаза его были бесцветны, как тюремная стена, – я купаюсь в этой плоти, – продолжал он, – жопа ты жопа, я приберегал ее для себя, все это белое дерьмецо, но она не белая, вовсе не белая, моя девка уже не белая, в ней теперь моя черная штука. Да, сэр, благодарю покорно, вы так щедры. Послушай, приятель, я заставил ее сделать аборт, потому что малыш был бы черный – черный, как я, и поэтому я теперь белый.
– Ты черножопый эгоист, – сказала Шерри. – Ты не белый, ты просто перестал быть черным. Вот почему ты по-прежнему черномазый, а мне вставил белый. Потому что я никогда не оглядываюсь. Когда дело сделано, оно сделано. Кончено.
Должно быть, какая-то доза марихуаны, носившаяся в воздухе, тронула и ее ноздри, потому что она говорила сильным злобным голосом, мужским голосом владельца мельницы или политикана из маленького южного городка – голосом своего брата, понял я.
– Думаешь, мы выстроили нашу белую дерьмовую цивилизацию на всепрощении? Вот уж нет! Все кончено, Шаго. Вали отсюда.
– Человече, – ответил он, – собери своих бесов, и пускай они вселятся в нас. Из твоего заднего прохода.
– Успокойся, парень, – сказала Шерри, – где твое хваленое спокойствие?
Ее лицо порозовело, глаза сияли, она выглядела лет на восемнадцать – юная, дерзкая и прекрасная. Они стояли, уставившись друг на друга.
– Спокуха! Я могу успокоить этого твоего профессора так, что он двадцать лет здесь не объявится. Послушай-ка, ты, – обратился он ко мне, – я ведь могу привести сюда свою армию. Могу тебе зубочистки под ногти загнать, понял? Я ведь на этой территории князь, понял? Но я пришел один. Потому что знаю эту сучку. Я знаю эту запродавшуюся мафии сучку, она ложилась под уголовников, под негров, под важных шишек, теперь она подцепила тебя, профессор, чтобы отсюда выбраться, ей надо кого-нибудь глупого и надежного, чтобы пальчики на ногах ей грел. Ты ведь небось уже целовал их, засранец? – И с этими словами он шагнул ко мне, уперся рукой мне в грудь и презрительно толкнул. – Сматывай отсюда, хер собачий! – И отвернулся, оставив запах марихуаны у меня на одежде. Давление у меня в затылке прошло само собой, мозг налился кровью, свет вдруг стал красным. Я схватил его сзади, обхватил руками за талию, поднял и швырнул наземь с такой силой, что его ноги зацепились за мои, и мы приземлились на пол, я стоял на коленях у него за спиной, сжимая его грудь и выдавливая воздух у него из легких, потом поднял его и грохнул оземь, еще раз поднял и еще раз грохнул. «Отпусти меня только, и я убью тебя, сука», – орал он, и был момент, когда я чуть было так не поступил. Я мог отпустить его, дать ему встать, и мы схватились бы лицом к лицу, но нечто в его голосе напугало меня – что-то вроде сирены, возвещающей о конце света, которую можно расслышать в детском плаче. Моя ярость взяла верх. Я поднимал его и грохал оземь уж не помню сколько раз: десять, пятнадцать, а может, и двадцать, я совершенно не контролировал себя, насилие, казалось, вырывалось из него каждый раз, когда я прижимал его к полу, и влетало в меня, я колотил его об пол, и это ужасом отдавалось у него в голове, я никогда и не подозревал, что могу быть таким сильным – сила радуется себе самой, – и вот он обмяк, и я отпустил его, отпустил, и он повалился на спину, стукнувшись затылком об пол, и звук, был такой, словно с ветки упало яблоко.
Он посмотрел на меня и прошептал: «Уматывай отсюда».
Я чуть не размозжил ему голову. Был на волосок от этого. Но вместо этого схватил его, подтащил к двери и выволок на площадку. Там он оставил всякое сопротивление, и когда я почувствовал идущий от него дух поражения и запах полнейшей близости, словно мы перед тем провели с ним час в постели,
– ладно, это было считай почти что так, – я сбросил его с лестницы. Какой-то твердый шанкр страха, всегда жившего во мне по отношению к неграм, начал лопаться, набух и лопнул, пока он летел по лестнице и вслед за ним скатывался вниз мой страх, это можно было сравнить лишь с ощущением, которое возникает в автомобиле за секунду до столкновения с другой машиной, – и вот оно, столкновение. Перила зашатались, когда он рухнул в самом низу. И он взглянул на меня из глубины, с самого дна, его лицо, все в кровавых царапинах, было расквашено почти так же, как у негра, которого я видел в участке, он сказал: «Засранец», и попытался вскарабкаться по лестнице на четвереньках, это вызвало во мне новый приступ бешенства, словно мне была нестерпима даже мысль о том, что его воля еще не сломлена, – думаю, именно такие чувства заставляют детей убивать котят, – и я встретил его на четвертом марше и угодил под его слабый удар, причинивший мне боль, скорее напоминавшую легкий укус, хотя щека, рассеченная его кольцом, потом кровоточила, я скинул его с лестницы, протащил один пролет, потом другой, еще один этаж, и пуэрториканцы глазели на нас из каждой распахнувшейся с грохотом двери: на меня, держащего его двойным захватом, как мешок с картофелем, который мне приходилось тащить одному, и, когда в последнем пролете он попытался укусить меня, я швырнул его изо всей силы и выждал, пока не убедился, что он не может даже пошевельнуться.
– Получил? – воскликнул я, глядя вниз, как какой-нибудь насосавшийся виски священнослужитель.
– Мать твою в рот, – сказал он, пытаясь встать на четвереньки.
– Я сейчас убью тебя, Шаго.
– Нет, парень. Ты убиваешь только женщин. – Он произнес всего лишь две фразы, но так медленно, что мое дыхание успело качнуться туда-сюда пять, шесть, семь, десять раз. – Да вот и сейчас, говно такое, ты убил во мне маленькую женщину.
Затем он предпринял еще одну отчаянную попытку вскарабкаться по лестнице, но ноги отказали ему, он сел на пол, и его вырвало от боли. Я стоял, не шевелясь, ожидая, пока он придет в себя.
– Ладно, – сказал он наконец, – ухожу.
– Шаго, может быть, взять тебе такси?'!
Он расхохотался, как дьявол.
– Боюсь, парень, что это твоя проблема.
– Что ж, как хочешь.
– Ублюдок!
– Спокойной ночи, Шаго!
– Слушай, папаша, да по мне пусть лучше меня сожрут на улице живьем, чем ехать на твоем такси.