Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 16



Следует еле слышная команда, только слабое шевеление губами — понимай как знаешь. Но камера понимает. Сзади за нашими спинами, примерно в метре, — край деревянных нар. По команде, которую мы воспринимаем скорее зрением, чем слухом, все десять человек, стоявшие спиной к нарам, совершают умопомрачительный трюк: прыжок назад на нары. Ни сгруппироваться, ни взмахнуть руками нет ни времени, ни места: все стояли в строю, тесно прижатые друг к другу. Из этого положения и совершается прыжок назад, в неизвестность. Хрен же его знает, обо что предстоит стукнуться головой: о край деревянных нар при недолете, о кирпичную стенку при перелете или о ребра, локти и черепа сокамерников при точном прыжке. А самое неприятное то, что совершенно нет времени развернуться лицом к голым доскам, а посему совершенно невозможно смягчить удар, который в этом случае всегда внезапен.

Слышится треск голов и сдавленный писк, но каждый застывает в позе, в которой коснулся нар. Жуткая боль в плече и совершенно невыносимая — в колене. Головой не врезался — и то хорошо. Глухая тишина вдруг разрывается грохотом падающих на доски тел: это соседнюю камеру тренируют, видать, ефрейтору не очень их отбой понравился. А пронесет ли нас сегодня?

— Подъем.

Команда подается предельно тихим голосом, и вся камера из горизонтального положения оказывается в вертикальном. И мгновения не прошло — все стоят подтянутые, заправленные, выровненные, готовы выполнить любое задание коммунистической партии и советского правительства! Видать, подняли нас вон из-за того жирного солдата в летной форме. Из штабных писарей, видать, падла поднебесная, мы тебя ночью сами потренируем! Будешь знать, как команды выполнять!

— Отбой.

Вновь слышится грохот падающих на нары тел и сдавленные стоны. Вновь вся камера цепенеет в положении, в котором десять тел коснулись нар. Ах, досада! Жирный писарь не долетел! Прыжок у него был мощным, но тело слишком жирное для солдата. Он здорово ударился боком о края нар и застыл в такой позе. Руки по швам, туловище на нарах, а ноги полностью свисают. На лице — ужас и страдание. Ну, ты у нас, боров, пострадаешь ночью! Для тебя все еще впереди!

Между тем ноги толстого писаря понемногу опускаются вниз, неумолимо приближаясь к бетонному полу. Солдат собирает весь остаток сил для того, чтобы, не шевельнувшись резко, попытаться перенести центр тяжести тела на нары. Ефрейтор терпеливо дожидается исхода этого балансирования. Вся кровь приливает к лицу толстого, он вытягивает шею и весь корпус, стараясь незаметно подтянуть ноги. Несколько мгновений кажется, что его вытянутое, как линейка, тело перевесит чуть согнутые ноги, но в следующий момент ноги вновь начинают уходить вниз и, наконец, край подошвы мягко касается пола.

— Подъем... Что ж ты, братец, спать-то не хочешь? Тебе командуют отбой, все, как люди, ложатся, а тебя, служивый, на сон не тянет. Приходится из-за тебя людей тренировать. Ну что ж, пойдем, я тебя повеселю... отбой.

Команда подается тихо и внезапно в расчете на то, что мы потеряли бдительность. Но мы эти штучки наперед знаем. Нас тут не проведешь. Мощный прыжок девяти человек, грохот и оцепенение. Лязгает замок, и я мгновенно засыпаю, прислонившись щекой к доскам, отполированным телами тысяч моих предшественников.

6

На губе нет снов. Только глубокий провал, только полное отключение всего организма. Всю ночь в камерах горит слепящий свет. Нары голые. Между досками просветы по три пальца. Холодно. Укрываться приходится только своей шинелью, ее же разрешается положить под голову и под бока. Шинель мокрая. И ноги мокрые. Голод не чувствуется — это ведь только первый день прошел.

Губа — не тюрьма. В тюрьме люди сидят в камерах значительно дольше, притерлись друг к другу, и поэтому там складывается какой ни есть, а коллектив. Во-вторых, в тюрьме содержатся люди, которые хотя бы однажды восстали против закона, против общества, против режима. На губе — запуганные солдаты вперемешку с курсантами. А курсачи — это люди, которые добровольно готовятся стать самой бесправной частью общества — советскими офицерами. С ними можно делать все что угодно. Все, кто сидел на губе и с кем мне удалось потом обсудить то, что я там видел, уверены, что режим на любой из тысяч советских гауптвахт может быть значительно усилен без всякого риска организованного сопротивления со стороны губарей, особенно в крупных городах, где курсанты составляют большинство.

7

Проснулся я среди ночи, но не от холода и не от жуткой вони девяти грязных тел, впрессованных в тесную камеру, которую не проветривают годами. Нет, проснулся я от нестерпимого желания посетить туалет. Это от холода такое бывает. Полкамеры уже не спит. Подпрыгивают, пританцовывают. Самые закоренелые оптимисты тихо, шепотом, через глазок упрашивают выводных смиловаться и отвести их в туалет. Выводные, однако, неумолимы, ибо знают, что их ждет за излишнюю мягкость.



На губе нет параш, ибо тут не тюрьма, а воинское учреждение. И посещает это учреждение высокое начальство. Чтоб означенное начальство не вырвало случаем от вони, параши не используются. Теоретически предполагается, что выводной (на то ведь и название придумано) должен иногда ночью губарей в туалет по одному выводить. Эта мера, однако, может начисто подорвать все воспитательное воздействие такого важного мероприятия, как оправка. Оттого-то и пресекаются попытки либеральных выводных (а это те же курсанты, ежесуточно сменяемые) откликаться на мольбы из общих камер.

Камеры подследственных, подсудимых и осужденных — другое дело. Сидящих в них выводят по первой просьбе. С одиночными камерами хуже. Но и оттуда иногда ночью выводят. Наверное, потому, что там психи сидят, которые на все готовы. А вот к общим камерам совсем другое отношение. Из них ночью никогда не выводят, ибо конвой знает, что арестанты, боясь общей ответственности, никому не позволят оправляться в камере. Убежден, что песня

Вы-вод-ной,

Отведи в сортир,

Родной!

рождена не тюрьмой, а гауптвахтой. Неважно какой, Киевской или Ленинградской, Берлинской, Читинской или Улан-Баторской, важно то, что песня эта старая и популярна во всей Советской Армии.

Между тем тяжелый засов лязгнул, что могло означать или непонятную милость конвоя или его гнев по поводу настойчивых просьб. Все, кто мгновение назад приплясывал в камере, как коты бесшумно запрыгнули на нары и притаились, прикидываясь спящими. В камеру, однако, просто втолкнули толстого писаря, который почти всю ночь чистил сортиры после оправки, и дверь вновь захлопнулась.

Толстый писарь совершенно измучен, в его красных от недосыпа глазах слезы, и его толстые щеки трясутся. Он, кряхтя, забрался на нары и, коснувшись грязной щекой жесткой доски, мгновенно отключился.

Камера тем временем вновь ожила. Я вместе со всеми затанцевал от нетерпения.

— Падла штабная, выссался в сортире, а теперь дрыхнет.

— Сука жирная, службы никогда не видал, и тут лучше всех устроился.

Всем, кто уже проснулся, спать хотелось даже больше, чем жить, ведь только сон может сохранить остаток сил. Но только один из нас спал сейчас. Оттого ненависть к нему вскипела у всех одновременно и мгновенно. Высокий солдат-автомобилист снимает свою шинель, накрывает голову мгновенно уснувшего человека. Все мы бросаемся к нему. Я вскакиваю на нары и бью ногой в живот, как по футбольному мячу. Лишенный возможности кричать, он лишь скулит. На шум возни к двери нашей камеры медленно приближаются шаги выводного. Его равнодушный глаз созерцает происходящее, и шаги так же медленно удаляются. Выводной — свой брат-курсант; наверное, сам не раз сидел. Он нас понимает и в этом вопросе полностью с нами солидарен. Он и сам бы не прочь войти в камеру да приложиться разок-другой, только вот не положено это, чтобы конвой руки распускал! Пресекается это.