Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 27

— Дагни, — говорил Франсиско, он смотрел в окно на вершины гор, как на вершины времени, — возрождение «Д’Анкония Коппер» и всего мира должно начаться отсюда, из Соединенных Штатов. Эта страна, единственная в истории, появилась на свет не случайно, не в результате слепых племенных войн, а как рациональное порождение человеческого разума. Страна была построена при верховенстве рассудка и в течение одного великолепного столетия спасла мир. Ей предстоит сделать это еще раз. Первые шаги «Д’Анкония Коппер», как и любой универсальной ценности, должны начаться отсюда — потому что вся остальная Земля достигла дна тех верований, которых держалась веками: мистики и приоритета алогичного, то есть своей конечной точки — сумасшедшего дома и кладбища… Себастьян Д’Анкония совершил одну ошибку: принял систему взглядов, предполагавшую, что заработанная собственность должна принадлежать ему не по праву, а по разрешению. Его потомки расплачивались за эту ошибку. Я произвел последний платеж… Думаю, я доживу до того дня, когда выросшие из новых корней рудники, плавильни, грузовые платформы «Д’Анкония Коппер» снова распространятся по всему миру вплоть до моей родины, и я первым начну ее возрождать.

Возможно, доживу, но не уверен. Никто не может предсказать, когда люди решат вернуться к разуму. Возможно, до конца жизни я не создам ничего, кроме этого единственного рудника — «Д’Анкония Коппер № 1», США, штат Колорадо, Ущелье Голта. Но помнишь, Дагни, что моим честолюбивым устремлением было удвоить производство меди по сравнению с отцовским? Дагни, если под конец жизни я буду производить всего фунт меди в год, я стану богаче отца, богаче всех моих предков с их тысячами тонн, потому что этот фунт будет моим по праву и будет использован на благо тех, кто это знает.

То был Франсиско их детства — в осанке, манерах, ярком блеске глаз, — и Дагни неожиданно для себя стала расспрашивать его о руднике, как некогда о новых промышленных проектах, когда они гуляли по берегу Гудзона, и снова чувствовала дуновение безграничности будущего.

— Я покажу тебе рудник, — пообещал он, — как только позволит твоя лодыжка. Туда нужно взбираться по крутой тропе, где проходят только мулы, шоссе туда еще не проложено. Хочешь, покажу тебе новую плавильню, которую проектирую. Я работаю над ней уже давно; при нынешнем объеме продукции она слишком сложна, но когда производительность рудника возрастет в достаточной мере, увидишь, сколько труда, времени и денег она сэкономит!

Они сидели на полу, склонясь над листами бумаги, разглядывали сложные части плавильни — с той же радостной серьезностью, с какой рассматривали металлолом на свалке.

Дагни подалась вперед, когда Франсиско потянулся за очередным листом, и неожиданно для себя прижалась к его плечу. Невольно замерла на миг и подняла взгляд. Он смотрел на нее, не скрывая того, что испытывает, но и не требуя какого-либо продолжения. Она отодвинулась, понимая, что чувствует то же, что и он.

Потом, остро ощущая возрождение того, что испытывала к нему в прошлом, Дагни вдруг осознала одну особенность, всегда являвшуюся неотъемлемой частью ее отношения к Франсиско, но сейчас впервые ставшую ясной: если это желание — праздник жизни, тогда то, что она испытывала к другу своего детства, было праздником ее будущего, радостью, частицей гарантии надежды… и счастья. Просто теперь все это воспринималось не как символ будущего, а как лишенное перспектив настоящее. И она поняла. Поняла через образ мужчины, стоящего у порога своего неказистого дома. Поняла, что это и есть он, тот самый, который, возможно, навсегда останется недосягаемой мечтой.

«Но ведь подобный взгляд на человеческую судьбу, — подумала Дагни, — я страстно ненавидела и отвергала: взгляд, что человека всегда должно влечь вперед зрелище сияющего вдали недосягаемого видения, что человек обречен желать его, но не достигать. Моя жизнь и мои ценности не могли привести меня к этому; я никогда не находила прекрасными мечты о невозможном и всегда делала невозможное досягаемым…»

Однако она пришла к этому и найти объяснения не могла.

«Я не могу отказаться от него и не могу отказаться от мира», — думала в тот вечер Дагни, глядя на Голта. В его присутствии найти решение казалось труднее. Дагни чувствовала, что никакой проблемы не существует, что ничто не может сравниться с тем, что она видит его, и ничто не сможет заставить ее уехать. И вместе с тем, что не имела бы права смотреть на него, если б отказалась от своей железной дороги. Она чувствовала, что он принадлежит ей, что они оба с самого начала поняли нечто невысказанное. И вместе с тем, что он может исчезнуть из ее реальности и в будущем на какой-нибудь улице внешнего мира пройти мимо нее с полнейшим равнодушием.

Дагни заметила, что Голт не спрашивает ее о Франсиско. Рассказывая о своем пребывании в доме друга детства, она не заметила никакой реакции: ни обиды, ни одобрения. Правда, ей показалось, что по его серьезному, внимательному лицу скользнула чуть заметная тень, но, судя по всему, он не испытывал особых чувств по поводу ее визита к Франсиско.

Легкое опасение Дагни превратилось в вопрос, который все глубже и глубже врезался в ее сознание в последующие вечера, когда Голт уходил, оставляя ее одну. Он покидал дом каждый второй вечер после ужина, не говоря, куда идет, и возвращался к полуночи, а то и позже. Она старалась не думать, с каким нетерпением дожидается его возвращения. Где он проводит вечера, она не спрашивала. Останавливало ее слишком сильное желание знать; в ее молчании был подсознательный вызов: отчасти ему, отчасти себе.

Дагни не хотела признавать свои страхи, давать им названия, она лишь знала их по отвратительным, изводящим приливам какого-то нового для нее чувства. Это было жгучее негодование, какого она не испытывала раньше, вызываемое мыслью, что у него есть какая-то женщина, однако оно умерялось здравым соображением, что с этим можно бороться, а если нет, то смириться. С другой стороны, если это мерзкая форма самопожертвования, о ней нужно молчать: возможно, Голт решил просто исчезнуть, расчистив путь своему ближайшему другу.

Дни сменяли друг друга, и Дагни об этом молчала. Потом за ужином в один из тех вечеров, когда Голт должен был уйти, она вдруг поняла, что ей страшно нравится, как он ест ее стряпню, и она неожиданно для себя спросила:

— Чем вы занимаетесь каждый второй вечер?





Голт ответил просто, словно считал, что ей это уже известно:

— Читаю лекции.

— Что?

— Читаю курс лекций по физике, как и каждый год в течение этого месяца. Это у меня… Над чем вы смеетесь? — спросил он, увидев, что Дагни давится от беззвучного смеха, а потом, прежде чем она успела что-то сказать, неожиданно улыбнулся, словно догадался об ответе; в его улыбке она увидела нечто особенное, очень личное… Впрочем, длилось это недолго, и он продолжил:

— Вы знаете, что в этот месяц мы обмениваемся достижениями в своих настоящих профессиях. Ричард Халлей дает концерты, Кэй Ладлоу появляется в двух пьесах авторов, не пишущих для внешнего мира, а я читаю лекции, сообщаю о работе, которую проделал за год.

— Читаете бесплатно?

— Нет, разумеется. За курс мне каждый платит по десять долларов.

— Я хочу вас послушать.

Голт покачал головой.

— Нет. Вам разрешат ходить на концерты, спектакли и другие развлекательные представления, но не на мои лекции или другие сообщения об идеях, которые вы можете вынести из этой долины. Кроме того, мои клиенты, или, если угодно, студенты, только те, кто слушают мой курс с практической целью: Дуайт Сандерс, Лоуренс Хэммонд, Дик Макнамара, Оуэн Келлог, еще кое-кто. В этом году я взял одного новичка, Квентина Дэниелса.

— Правда? — спросила она чуть ли не с завистью. — Лекции у вас дорогие. Как он может их оплатить?

— В кредит. Я составил для него график выплат. Дэниелс того стоит.

— Где вы их читаете?

— В ангаре на ферме Дуайта Сандерса.