Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 26

Вот я и оговорился, точнее – проговорился, если по Фрейду: парапраксис. Само заглавное имя на обложке и титуле – Евгений Евтушенко – псевдоним времени, а потому применимо не только к «кумиру нации», с которого списан герой одноименного рассказа-пародии, хоть и не один к одному, потому здесь и опущен, но ко всем фигурантам этого коллективного портрета, наподобие школьных фоток под конец учебного года. И дело тут не только в том, что все они были тесно связаны между собой и каждый – так или иначе, иногда конфликтно – с Евтушенко: Белла Ахмадулина была его женой, Андрей Вознесенский – близким другом, пока не разбежались и стали врагами, с Межировым были соперниками в любви и проч. Как имя великого футболиста стало обозначением любого футболиста либо футбольного фаната вообще: пеле – с маленькой буквы. Либо имя великого физика – единицей измерения силы тока: ампер. Превращу и я имя собственное в имя нарицательное – евтушенко – и расширю это эмблематичное понятие применительно к знаковым именам эпохи, его однокорытникам не только по литературному, но и по культурно-политическому цеху: евтушенки Владимир Высоцкий и Василий Шукшин, евтушенки Юрий Любимов и Анатолий Эфрос, евтушенки Белла, Новелла и Юнна, евтушенки два Олега, Каравайчук и Целков, и три Андрея – Тарковский, Битов и Вознесенский, евтушенки поэты-кирзятники – Давид Самойлов, Булат Окуджава, Борис Слуцкий, Александр Межиров, евтушенко маринист Виктор Конецкий, евтушенко академик Андрей Сахаров, наконец. И даже «евтушенко» Александр Солженицын, хоть он в гробу перевернется, если до него это дойдет! В свое оправдание: коли как есть Сверх-Я, то есть Супер-Эго, то такими суперевтушенками были академик Сахаров и Солженицын. Кто спорит, условность, но ничуть не более, чем понятие «шестидесятник». Без вопросов! Порядок.

На этой евтушенковской шкале есть, понятно, лучшие и худшие евтушенки, и есть евтушенки не только хуже, но лучше Евгения Евтушенко. Ничего уничижительного, да и не те это категории «лучше – хуже», в которых я рассматриваю представителей шестидесятничества. Оговорю сразу и жанровые особенности – не байопик, не биография и не монография, а именно портрет, еще точнее – штрихи к портрету. В нашем случае: штрихи к портретам. В двух книгах, которые зависимы друг от друга – и независимы. Как все книги одного автора – Владимира Соловьева.

Каждый из портретируемых остается самим собой, включая Евгения Евтушенко, но знаменатель не менее важен, чем числитель, а может, и более: у кого – как. А что непонятно, разъяснится мною по мере сочинения двух этих книг, читателем – по мере их чтения. Как и подзаголовок «Ночной дозор», хотя и так ясно, что фигуранты этих книг были не только в услуге времени, но в ночном дозоре пространства, аббревиатурное обозначение которого – СССР – исчезло с лица земли, а не только с политической карты. Потому и обозначаю это сжавшееся, как шагрень, пространство словом «Россия».

Раскрою карты, хоть никогда картежником не был. Палимпсест еще и потому – по личным причинам, – что черновик написан лет десять назад в качестве преамбулы к моему роману с памятью «Записки скорпиона», назывался «Наперегонки со смертью», нисколько не устарел, осталось только ввести его в магнитное поле новых книг. Вот я и стал писать новый текст на старом, и нового, боюсь, окажется больше, чем старого. В той же книге есть портретные главы про Евтушенко и евтушенок, которые еще как мне пригодятся, перестроенные на новый лад. Приравняем те старые заметы к дневниковым и активизируем их и задействуем в новом пространстве очередного моего метафизического романа, как угадал жанр книг этого сериала Геннадий Кацов, даром что поэт. Вот его пояснение в рецензии на предшествующий том этой линейки:

Эпиграф к книге: «Иосифу Бродскому – с любовью и беспощадностью». Так оно и есть: ровно 700 страниц любви к великому поэту и беспощадности ко всем представленным в книге героям: Бродскому, Кушнеру, Бобышеву, Рейну, Евтушенко, большинству мемуаристов, уже застолбивших в истории право на близость и память, но прежде всего – к самому автору. Если – себя в книге воспоминаний любит – то больше всех, если вспоминает – то чаще всех, а уж если беспощаден – то к себе первому, любимому и с абсолютной памятью.

В этом – одна из самых любопытных интриг книги. Ведь можно выступить в обличительном жанре «Исповеди» Руссо, критикуя, препарируя самого себя; или по-эзоповски пройтись по современникам вкупе с соратниками, чему масса в литературе примеров.

Можно и так: «Одному недописанному опусу я дал подзаголовок: роман-сплетня. Этот тоже, наверное, смахивает или зашкаливает в сплетню. Ну и что? В „Записных книжках“ Довлатова нахожу: „Бродский говорил, что любит метафизику и сплетни“. И добавляет: „Что в принципе одно и то же“». Это – Владимир Соловьев в своей предыдущей книге «Быть Сергеем Довлатовым», которую теперь я с легкостью соединю с «Быть Иосифом Бродским», назвав обе «метафизическими романами», раз сплетня находится в одном синонимическом ряду с метафизикой.

Эпоху шестидесятничества составили несколько поколений – от академика Сахарова и Александра Солженицына до Булата Окуджавы и Владимира Высоцкого, от братьев Стругацких до братьев Михалково-Кончаловских, от отца до сына Тарковских. Тут автору впору и вовсе устраниться, потому как он на обочине, на периферии, с боку припека, но с правом стороннего наблюдателя, как Исаак Бабель в Конармии – свой среди чужих, чужой среди своих, да? Либо как ренессансный художник – тот же Мантенья, скажем, – изображал самого себя в массовке, маргинальным персонажем в классическом сюжете?

И да, и нет. Здесь потребуется кое-какое разъяснение. Какие-то востребованные, резонансные, знаковые, культовые, китчевые явления шестидесятничества – от песен Александра Галича до скульптур Эрнста Неизвестного, от «Гамлета» на Таганке до романов Юрия Трифонова (обиделся, помню, на мою положительную, но без особых восторгов рецензию) – оставляли меня отменно равнодушным, не очень цепляли, прошли мимо, не задев меня – или я прошел мимо, не знаю. Кое-кто объяснял эту мою эмоциональную и эстетическую индифферентность расстоянием в 650 км, отделяющих одну столицу от другой, реальную от мнимой. Один из «евтушенок» попрекнул меня, что я застрял в Вышнем Волочке. Остроумно, но тоже не совсем так.

Я тосковал в Питере по Москве со страшной силой, что три сестры, пока – в отличие от них – всеми правдами и неправдами не перебрался из столицы русской провинции в настоящую столицу моей родины. И то правда, задержался тут недолго. Тяга ли к перемене мест тому виной или желание вдохнуть свободу полной грудью и нежелание паллиативов и половинчатости, но Москва стала для меня перевалочным пунктом, транзитной остановкой, а переиначив упомянутый образ, Вышним Волочком. Москва как Вышний Волочок, ха-ха! Не нахожу ничего смешного. Однако конфронтация друг с другом – скорее, чем конфликт – земляков и соплеменников гениального Иосифа Бродского с суррогатным Александром Кушнером не есть ли наглядное отражение конфликта сороковика с шестидесятником? С другой стороны, я балдел от «Зеркала» Андрея Тарковского и стиля (скорее, чем мыслей) Сергея Аверинцева, рассказов Людмилы Петрушевской и Фазиля Искандера, стихов Бориса Слуцкого, которого люблю, ценю и ставлю ничуть не меньше и не ниже Иосифа Бродского, а тот любил Боруха не меньше меня и считал, что благодаря лично ему пошел в поэты.

Имею я право на собственное мнение?

Об этом соотношении субъекта и объекта есть стихотворение у шестидесятника Леонида Мартынова, которое, помню, прочел Сереже Довлатову в связи с его чудесной книжкой «Наши»: «Художник писал свою дочь, но она, как лунная ночь, уплыла с полотна. Хотел написать он своих сыновей, но вышли сады, а в садах – соловей. И дружно ему закричали друзья: „Нам всем непонятна манера твоя!“ И так как они не признали его, решил написать он себя самого. И вышла картина на свет изо тьмы… И все закричали ему: „Это мы!“».