Страница 97 из 114
— Кажется, сегодня здесь не будет… — начал я.
— … появления духов, — подхватил он, смеясь. — Да-да, так говорят все медиумы. Не будет из-за присутствия маловера.
Его смех прозвучал в тишине особенно неприятно. Время близилось к полуночи. Но переливы его смеха подействовали на невидимку, словно сигнал: не успел доктор замолчать, как возобновились стоны, которые мы уже слышали прежде. Зародились они где-то в стороне, но постепенно приближались к нам, словно кто-то шел, стеная в одиночестве. Не могло быть и речи о том, что это кричит угодивший в ловушку заяц. Звук нарастал неровно, как бывает, когда больной, ослабленный человек идет, то и дело замедляя шаги. Мы слышали, как невидимка продвигается по траве к пустому дверному проему. При первом же звуке Симеон сказал испуганно и торопливо:
— Не дело в такой поздний час оставлять ребенка на улице.
Но он знал не хуже моего, что это не детский голос. По мере того, как стоны приближались, Симеон делался все молчаливей, он стал со свечей у дверного косяка, всем телом устремившись в сторону приближавшегося голоса. Несмотря на безветрие, незащищенное пламя свечи трепетало в ночном воздухе. Я держал фонарь так, что свет от него, ровный и белый, освещал вчерашнее место. Яркое световое пятно врывалось в черноту ночи. При первом звуке голоса меня пронзила ледяная дрожь, но после, признаюсь, я ощущал лишь удовлетворение. Насмешник не мог более насмехаться. Луч выхватил из мрака его лицо, на котором было написано недоумение. Если он испытывал страх, скрывал он его весьма искусно, однако озадаченность его была очевидна. Все это странно подействовало на меня. С одной стороны, возникло чувство, что все уже знакомо, — каждый крик, каждое всхлипывание казались такими же, как вчера. Но я почти не сознавал их, и думал лишь о том, что переживает сейчас Симеон. Надо признать, что в целом он держался молодцом. Если можно было доверять своему слуху, все приближения и удаления голоса совершались напротив пустого проема, в котором лежал сноп света, сиявшего и отражавшегося в глянцевитой листве большого остролиста, который рос неподалеку. Даже кролику не удалось бы прошмыгнуть в траве незамеченным — в дверном проеме никого не было. Спустя некоторое время Симеон со своей витой свечой довольно осторожно и, как мне подумалось, преодолевая сопротивление собственного тела, ступил на освещенный порог. На остролист легла его тень, очерченная во всех подробностях. Как раз в это мгновение голос стих и, как обычно, словно упал на землю у двери. Симеон отшатнулся, будто к нему кто-то приблизился, повернулся и опустил свечу к земле, пытаясь что-то рассмотреть.
— Вы видите кого-нибудь? — спросил я громким шепотом, ощущая, что меня сотрясает нервная дрожь — проявление внутренней паники.
— Да нет, ничего. Это лишь чертов остролист, — ответил он.
Но это был полнейший вздор: куст остролиста, как я знал доподлинно, рос с другой стороны. Затем Симеон стал обходить все вокруг, высвечивая каждый закуток; закончив обход у противоположной стороны стены, он возвратился ко мне. Он больше не насмехался, его подергивавшееся лицо поражало бледностью.
— Как давно это продолжается? — обратился он ко мне, понизив голос, как делают, когда боятся перебить кого-то.
Я был слишком взволнован, чтобы уследить, были ли понижения и повышения голоса точно такими же, как накануне. Доктор не успел договорить свой вопрос, как воздух вновь огласился коротким рыданием. Если бы можно было видеть, что происходит, я бы сказал, что плакавший припал к земле у самого порога.
Мы возвращались назад молча. У самого дома я спросил:
— Что вы об этом думаете?
— Не знаю, что и сказать, — ответил доктор быстро.
В холле он взял с подноса не кларет, который я собирался предложить ему, а бренди, хотя был трезвенником, и выпил его залпом.
— Поймите, я не верю ни единому слову, — сказал он, зажигая свечу. — Не знаю, что и думать, — обернулся он ко мне, пройдя лестничный марш до половины.
Все это, однако, мало меня подвинуло в решении моей загадки. Мне предстояло помочь этому молящему, рыдающему голосу, который представлялся мне такой же определенной личностью, как любой знакомый человек. Но что я скажу Роланду? Меня снедал страх, что мальчик умрет, если я не сумею помочь этому созданию. Возможно, вас удивит, что я говорю об этом в таком тоне. Неизвестно, был ли то мужчина или женщина, но в том, что это страдающая душа, я так же мало сомневался, как в собственном существовании. И я должен был облегчить ее страдания, а если возможно, и избавить от них. Стояла ли когда-нибудь подобная задача перед каким-либо другим отцом, трепещущим за жизнь единственного сына? Как ни фантастично это звучит, я знал про себя, что обязан это сделать, иначе могу потерять своего ребенка, а как вы понимаете, лучше было умереть. Но и смерть не приблизила бы меня к отгадке, разве что благодаря ей я попал бы в тот мир, где пребывал и страждущий под дверью.
Утром Симеон ушел в парк до завтрака и возвратился с мокрыми травинками на ботинках, на его челе заметно было выражение тревоги и усталости, что не свидетельствовало о хорошо проведенной ночи. После завтрака он несколько оживился и навестил обоих своих пациентов, ибо Бэгли все еще было не по себе. Я пошел проводить доктора к поезду, чтобы расспросить о сыне.
— Он отлично поправляется, — заверил меня Симеон, — но предупреждаю вас, с этим мальчиком надо быть очень осторожным. Ни слова при нем о прошлой ночи.
Тут мне пришлось рассказать о своем последнем разговоре с Роландом и о немыслимом поручении, которое он на меня возложил. Симеон весьма встревожился, хотя и пытался отшутиться.
— Мы должны сейчас лжесвидетельствовать и поклясться, что изгнали духа, — откликнулся он. Но он был слишком добр, чтобы этим ограничиться. — Вы попали в очень серьезную переделку, Мортимер. Я не могу над этим посмеяться, как бы мне ни хотелось. Надо придумать, как выбраться из этого — ради вас, Мортимер. Кстати, — бросил он резко, — заметили ли вы куст можжевельника с левой стороны проема?
— Там был куст справа от двери. Я еще вчера подумал про себя, что вы ошиблись.
— Ошибся! — вскричал он с каким-то странным хрипловатым смешком, подтягивая повыше воротник пальто, словно пытаясь согреться. — Там нет никакого можжевельника ни слева, ни справа. Пойдите взгляните сами.
Уже поставив ногу на ступеньку вагона, он поманил меня пальцем и добавил на прощанье: «Вернусь вечером».
Когда я отошел от железнодорожной станции, где царила обычная предотъездная сутолока, еще больше подчеркивавшая диковинность моих собственных забот, я ничего особенного не испытывал по отношению к доктору. Недавнее удовлетворение тем, что его скептицизм был разбит наголову, сменилось мыслями о более серьезном и насущном. Прямо со станции я зашагал к домику священника, стоявшему на небольшой прибрежной равнине как раз напротив Брентвудского леса. Священник был из тех, каких немного встретишь в Шотландии: из хорошей семьи, отлично образован на шотландский лад, знал толк в философии, похуже — в древнегреческом, но более всего он был силен жизненным опытом и встречался в жизни чуть ли не со всеми выдающимися людьми, посетившими Шотландию. К тому же говорили, что он был очень основательным знатоком догматики — но не в ущерб терпимости, которой обычно отличаются люди пожилые и хорошие. Как человек старомодный, он, должно быть, размышлял о трудных вопросах философии меньше молодых теологов и не вдавался в тонкости Символа веры, но глубоко понимал человеческую натуру, что не в пример важнее. Встретил он меня с большой сердечностью.
— Проходите, полковник Мортимер, — сказал он. — Я тем более радуюсь вашему приходу, что вижу в этом хороший знак для мальчика. Ему лучше? Благодарение Господу! Спаси его и сохрани. Я прочел за него много молитв во здравие, а это еще никому не повредило.
— Они ему очень нужны, доктор Монкрифф, как и ваш совет.
И я рассказал ему всю историю, и более подробно, чем Симеону. Старый священник то и дело разражался сдержанными восклицаниями; когда я кончил, в его глазах стояли слезы.