Страница 18 из 114
Я сделал еще круг-другой по комнате, вздохнул и поправил перед зеркалом роскошный белый бант, завязанный на шее по примеру бессмертного щеголя Бруммеля; затем я облачился в песочного цвета жилет, в синий фрак с золотыми пуговицами и обильно оросил носовой платок одеколоном (в те времена не было еще того разнообразия букетов, которым впоследствии осчастливила нас парфюмерия). Я поправил волосы — предмет моей особой гордости в те дни. Ныне от вьющейся темно-каштановой шевелюры, за которой я так любил ухаживать, остался лишь беленький пушок, да и то кое-где, а блестящая розовая лысина давно позабыла, что ее когда-то украшала растительность. Но оставим эти досадные подробности. Тогда я был обладателем роскошных густых темно-каштановых волос. И прихорашивался весьма тщательно. Достав из коробки безупречнейшую шляпу, я небрежно водрузил ее на голову — весьма, на мой взгляд, неглупую, — водрузил с тем едва заметным наклоном, который, как подсказывала мне память и некоторая практика, умел придать своему убору уже упомянутый мною бессмертный щеголь. Тонкие французские перчатки и довольно увесистая узловатая трость, какая снова ненадолго вошла тогда в моду в Англии, завершали, как сказал бы сэр Вальтер Скотт, «мое снаряжение».
Щеголять, однако, было негде: лишь на крыльце или во дворике захудалой придорожной гостиницы. Столь трогательным вниманием к собственной наружности я был обязан, как вы догадались, прекрасным глазам, которые увидел в тот вечер впервые и которые никогда, никогда не позабуду! Иными словами, это делалось в смутной надежде, что упомянутые глаза могут бросить случайный взгляд на своего обожателя и, не без тайной приязни, сохранить в памяти его безукоризненный и загадочный облик.
Пока я завершал мой тщательный туалет, угас последний солнечный луч; наступил час сумерек. В полном согласии с опечаленной природой я вздохнул и раскрыл окно, намереваясь глотнуть вечерней свежести, прежде чем идти вниз. В тот же миг я осознал, что в комнате подо мною тоже открыто окно: оттуда доносился разговор. Слов было не разобрать.
Мужской голос звучал весьма своеобразно: он, как я уже говорил, был пронзителен и одновременно гнусав; разумеется, я узнал его сразу. Отвечавший ему нежный голосок спутать с любым другим было бы просто невозможно.
Разговор длился не более минуты. Старик отвратительно — как мне показалось, дьявольски — засмеялся и, видимо, удалился в глубину комнаты: я почти перестал его слышать.
Другой голос оставался ближе к окну, но все же не так близко, как вначале.
Это не была семейная размолвка, в тоне беседы не чувствовалось ни малейшей взволнованности. Я же мечтал, чтобы в комнате подо мною разгорелась ссора, предпочтительно жестокая! Я бы вмешался, встал на сторону беззащитной красавицы, отстоял справедливость… Увы! Насколько я мог судить по характеру разговора, то была самая мирная супружеская чета на свете. Прошла еще минута, и дама запела французскую песенку, довольно странную на мой взгляд. Нет нужды напоминать, насколько дальше слышен голос при пении. Я различал каждое слово. Нежный голос графини был изысканного тона — по-моему, он именуется полуконтральто; в нем слышалась истинная страсть и угадывалась легкая насмешка. Рискну дать нескладный, но вполне сносно передающий содержание перевод ее коротенькой песенки:
— Довольно, мадам, — произнес старческий голос с неожиданной суровостью. — Я полагаю, не обязательно развлекать конюхов и лакеев во дворе вашим пением.
Графиня весело рассмеялась.
— Ах, вы желаете ссориться, мадам! — И окно захлопнулось; его, скорее всего, закрыл старик; во всяком случае, рама опустилась с таким грохотом, что стекло не разбилось, наверное, чудом.
Среди всех тонких перегородок стекло, бесспорно, самая надежная преграда для звука; более я не услышал ничего.
Но какой восхитительный голос! Как он стихал, нарастал, переливался! Ее пение тронуло — нет! — оно по-настоящему взволновало меня. И я был возмущен, что какой-то старый брюзга может зашикать истинную Филомелу. «Увы! Жизнь сложна и сурова, — глубокомысленно заключил я. — Прекрасная графиня, с кротостию ангела, красотою Венеры и достоинствами всех муз, вместе взятых, — не более чем невольница. Но она прекрасно знает, кто поселился над нею, и слышала, как я открывал окно! Не так уж трудно догадаться, для кого предназначалось пение; о да, почтенный муж, вы тоже догадываетесь, кого она порывалась „развлекать“!»
В самом приподнятом расположении духа я вышел из комнаты и, спустившись по лестнице, замедлил шаг возле двери графа. Вдруг появится прекрасная певунья? Я намеренно уронил трость и подымал ее сколь возможно долго. На сей раз, однако, удача мне не улыбнулась, и я отправился в общую залу. В самом деле, не возиться же весь вечер с тростью у заветной двери.
Часы внизу показывали, что до ужина еще пятнадцать минут.
Когда все путешественники терпят неудобства и лишения, когда во всех гостиницах царит беспорядок — приходится иной раз идти на уступки, каких не допустишь в обычных обстоятельствах. Вдруг сегодня, в виде исключения, граф и графиня решатся ужинать за общим столом, в самом что ни на есть пестром обществе?
Глава IV
Месье Дроквиль
Теша себя радужными надеждами, я не спеша вышел на каменное крыльцо «Прекрасной звезды». Стемнело; взошла луна; все кругом было залито ее волшебным светом. Намечающийся роман увлекал меня все больше, и лунный свет добавлял поэтичности к моим и без того возвышенным чувствам. Какая воистину драматическая коллизия: графиня доводится старику дочерью! И к тому же влюблена в меня! Или нет! Пускай она — его жена. О, в какой восхитительной трагедии уготована мне глазная роль!..
Мои столь приятные размышления прервал высокий элегантный господин лет пятидесяти. Во всем его облике и поведении было столько изящества, утонченности и какой-то значительности, что всякий без труда признал бы в нем человека самого высшего круга.
Он, как и я, стоял на крыльце, любуясь улочкою и окрестными домами, преобразившимися под луною. Заговорил он весьма вежливо, с непринужденностью и одновременно снисходительностью французского аристократа старой школы. Он спросил, не я ли мистер Бекетт. Я отвечал утвердительно, и он тут же представился маркизом д'Армонвилем (это он произнес, понизив голос) и попросил позволения вручить мне письмо от лорда Р.
Надобно вам сказать, что лорд Р. был когда-то знаком с моим отцом, и мне также оказал однажды незначительную услугу; сей английский пэр был весьма заметной фигурой в политическом мире — многие прочили его на почетное место английского посланника в Париже.
Я с поклоном принял письмо и прочитал следующее:
«Дорогой Бекетт!
Имею честь представить Вам моего большого друга, маркиза д'Армонвиля; он пояснит Вам, какие именно услуги Вы можете и, надеюсь, не откажетесь оказать сейчас ему и всем нам».
Ниже автор письма рекомендовал маркиза как человека, чье большое состояние, тесные связи со старейшими домами Франции и заслуженное влияние при дворе делают своего обладателя наиболее подходящим лицом для выполнения тех дружеских поручений, которые, по обоюдному согласию его повелителя и нашего правительства, он любезно взялся исполнить.
Продолжение письма совершенно меня озадачило:
«Кстати, вчера у меня был Уолтон и сообщил, что на Ваше место в Парламенте, по-видимому, готовятся нападки; он говорит, что в Домвелле, несомненно, что-то затевается. Вы знаете, с каким предубеждением я отношусь к любому вмешательству в чужие дела. Однако на этот раз, рискуя показаться навязчивым, я все же посоветовал бы Вам привлечь на помощь Хакстона, а самому незамедлительно явиться в Парламент. Боюсь, что это серьезно. К сему я должен добавить, что маркиз (с согласия наших общих друзей и по причинам, кои станут Вам понятны после пятиминутной беседы с ним) временно, на несколько недель, оставляет свой титул и именуется в настоящий момент просто господином Дроквилем.
Далее писать не могу, так как должен сейчас отправляться в город.
Преданный Вам
Р.»