Страница 105 из 114
Оук густо покраснел и нахмурился, как от боли.
— Не понимаю, зачем ты бранишь нашу семью, Элис, — сказал он. — Наши родственники, слава Богу, всегда были честными и благородными людьми!
— За исключением Николаса Оука и его жены Элис, дочери Верджила Помфрета, эсквайра, — со смехом бросила она ему вслед, так как он почти выбежал в парк.
— Как же он ребячлив! — воскликнула она, когда мы остались одни. — Он ведь и впрямь принимает близко к сердцу совершенное нашими предками два с половиной века назад и впрямь чувствует себя опозоренным их поступком. Я совершенно уверена: если бы Уильям не боялся меня и не стыдился соседей, он приказал бы снять оба этих портрета и сжечь их. А вообще-то из всех членов нашей семьи только эти двое и были чем-то интересны. Как-нибудь я расскажу вам их историю.
Получилось так, что эту историю рассказал мне сам Оук. Назавтра, когда мы совершали с ним утреннюю прогулку и мистер Оук как примерный сельский житель графства Кент разил направо и налево крючковатой тростью, сбивая головки чертополоха на своих и чужих угодьях, мой спутник вдруг нарушил долгое молчание:
— Боюсь, вы подумали, что вчера я очень невежливо вел себя по отношению к своей жене, — конфузясь, сказал он. — Я и сам знаю, что был груб.
Оук принадлежал к тем благородным натурам, в чьих глазах любая женщина, любая жена — и в первую очередь своя собственная — является существом в некотором роде священным. Но… но… у меня есть предубеждение, которого моя жена не разделяет; я теперь не могу ворошить неприятные семейные воспоминания. Элис, наверное, думает, что все это было и быльём поросло, а к нам не имеет никакого отношения; ей это представляется не более, чем колоритной историей. По-моему, многие люди думают так же; короче, я даже уверен в этом: иначе не рассказывалось бы столько постыдных семейных преданий. А по мне, так никакой разницы нет, произошло это давным-давно или недавно; когда дело касается твоих собственных родичей, лучше бы, чтобы все это было предано забвению. Понять не могу, как это люди могут толковать об убийствах в своем роду, призраках и всяком подобном.
— Кстати, нет ли у вас в Оукхерсте призраков? — спросил я. Казалось, только призраков не хватало этому дому для полноты картины.
— Надеюсь, нет, — ответил Оук таким серьезным тоном, что я не смог сдержать улыбки.
— Неужели вам не понравилось бы, если бы они были? — поинтересовался я.
— Если такая вещь, как призраки, существует, — ответил он, — то, по-моему, их следует принимать всерьез. Господь не допустил бы их существования, не служи они нам предостережением или наказанием.
Некоторое время мы шли молча; я размышлял о характерной странности этого заурядного молодого мужчины, немного сожалея о том, что не могу запечатлеть на холсте нечто эквивалентное этой курьезной прозрачной серьезности. Тут Оук и рассказал мне историю этих двух людей на портретах — рассказал так невыразительно и сбивчиво, как это смог бы сделать лишь редкий смертный.
Они с женой, как я уже сказал, были двоюродными братом и сестрой и потому оба происходили из одной и той же старой кентской семьи. Оуки из Оукхерста могли проследить свою родословную до норманнских, если не до саксонских времен, гораздо дальше в глубь прошлого чем любая из титулованных или более знатных семей в тех краях. Как я заметил, в глубине души Уильям Оук смотрел сверху вниз на всех своих соседей.
— Мы никогда не совершали ничего особенного, ничем особенно не выделялись, никаких высоких постов не занимали, — рассказывал он, — но мы всегда жили здесь и всегда добросовестно исполняли свой долг. Один наш предок был убит в бою во время Шотландских войн, другой погиб, сражаясь при Азенкуре, — простые, честные офицеры. Случилось так, что к началу XVII века в их Роду остался один-единственный наследник — Николас Оук, тот самый, что перестроил Оукхерст, придав дому нынешний вид. Николас, как видно, несколько отличался от типичных представителей этого семейства. В молодости он искал приключений в Америке и, вообще говоря, был более яркой фигурой, чем его заурядные предки. Он женился, уже не столь молодым, на Элис, дочери Верджила Помфрета, красивой юной наследнице из соседнего графства. В первый раз член семейства Оуков женился на ком-то из рода Помфретов, — поведал мне мой хозяин, — и в последний раз. Помфреты были люди совсем иного сорта — беспокойные, своекорыстные, один из них ходил в фаворитах у Генриха VIII. — Было очевидно, что Уильям Оук не в восторге от того, что в его жилах течет кровь Помфретов: он говорил об этой линии своих предков с явной семейной антипатией — антипатией Оука, представителя старого честного скромного рода, члены которого достойно исполняли свой долг, к семейству карьеристов и придворных фаворитов. Так вот, неподалеку от Оукхерста поселился в домике, недавно унаследованном от дяди, некий Кристофер Лавлок, молодой светский щеголь и поэт, временно впавший в немилость при дворе за какую-то любовную историю. Этот Лавлок свел большую дружбу со своими соседями в Оукхерсте — надо думать, слишком большую дружбу с женой хозяина Оукхерста, чтобы это могло понравиться мужу или ей самой. Как бы то ни было, однажды вечером, когда Лавлок ехал к себе домой, он подвергся нападению и был убит, предположительно разбойниками, а по слухам, распространившимися впоследствии, — Николасом Оуком, которого сопровождала жена, переодетая грумом. Юридических доказательств тому найдено не было, но предание сохранилось. — В детстве нам часто рассказывали эту историю, — проговорил мой хозяин хриплым голосом, — и пугали мою кузину — я хочу сказать, мою жену — и меня всяческими россказнями о Лавлоке. Это всего лишь предание, и оно, как я надеюсь, может быть, забудется; я искренне молю Бога, чтобы все это оказалось выдумкой. — Некоторое время спустя он продолжил: — Элис — миссис Оук, — она, понимаете, относится к этому иначе, чем я. Может быть, мое отношение и нездоровое. Но я, правда, не выношу, когда ворошат эту старую историю.
И больше мы не касались этой темы.
IV
С того времени я начал представлять в глазах миссис Оук хоть какой-то интерес; вернее, я начал понимать, что у меня есть верный способ заинтересовать ее, заручиться ее вниманием. Может быть, мне не следовало прибегать к нему, и впоследствии я часто серьезно укорял себя за это. Но откуда же мне, в конце концов, было знать, что я накличу беду, потакая ради задуманного портрета и из совершенно безобидного увлечения психологией тому, что казалось лишь сумасбродной причудой, романтической позой легкомысленной и эксцентричной молодой женщины? Разве могло мне прийти в голову, что играю с огнем? Ведь нельзя же винить человека, если люди, с которыми ему приходится иметь дело и с которыми он обращается как со всеми прочими смертными, оказываются совершенно не такими, как все?!
Так что, если я вообще способствовал несчастью, винить мне себя не в чем. В лице миссис Оук я встретил уникальную модель для портретиста моего склада и своеобразнейшую эксцентричную личность. Я бы не имел возможности оценить эту женщину по достоинству, если бы она держала меня на почтительном расстоянии, не давая мне изучить подлинный ее характер. Мне требовалось как-то расшевелить, заинтересовать ее. И я спрашиваю вас, можно ли найти более невинный способ добиться этого, чем избранный мною: говорить с ней — и предоставлять говорить ей — о занимавшей ее воображение нелепой фантастической истории про чету ее предков, живших во времена Карла I, и про поэта, которого они убили? Тем более что я, уважая предубеждение моего хозяина, старался не заводить разговор о той истории в присутствии самого Уильяма Оука и пытался удержать от этого миссис Оук.
Моя догадка оказалась правильной. Походить на Элис Оук 1626 года — такова была причуда, мания, поза, называйте как хотите, Элис Оук, жившей в 1880 году, а дивиться этому сходству значило наверняка снискать ее расположение. Из всех необычайных маний бездетных и праздных женщин, с которыми мне приходилось сталкиваться, эта была самой необычайной, больше того, она была поразительно характерной. Она придавала законченность странной фигуре миссис Оук, какою та виделась мне в воображении: это причудливое, загадочное, неестественно изысканное существо и не должно было интересоваться настоящим; ей просто надлежало быть одержимой эксцентричной страстью к прошлому. Эта страсть, казалось, придавала особый смысл ее отсутствующему взгляду, ее рассеянной, никому не предназначавшейся улыбке. Подобно тому, как слова цыганской песни делают понятней ее диковинную мелодию, стремление этой женщины, столь своеобразной, столь непохожей на всех своих современниц, отождествить себя с женщиной из прошлого, завязать своеобразный флирт… Но об этом позже.