Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 22



Какая уж тут интрига, если все здесь – транзитом, и все тут – транзит, раздаваемый порционно, примерно так же, как гуманитарная помощь.

69

С одной стороны, Венеция везде и всюду, но с другой – почти всегда она лишь знак самой себя; тень, лишенная конкретного очертания. Символ города или побега в это тупиковое место. Близости моря и небытия. Или пряного декаданса.

Отсылка, как любая интенция, неприкасаема. Ее невозможно поймать или даже понять, четко сформулировать, сделав осязаемой, из-за чего разочарование не заставит ждать долго.

Первым текстом, помещенным в седьмой том собрания сочинений Томаса Манна, заканчивающегося «Смертью в Венеции», оказывается новелла «Разочарование».

Построена она на монологе человека, приставшего к рассказчику «в осенний день, около полудня, на площади Св. Марка», являвшей «зрелище несравненно лучезарной, ликующей красоты». Именно это место выбрал некий безымянный человек для того, чтобы рассказать Манну историю своей жизни, сложившейся как чреда постоянных разочарований в реальности, которая каждый раз оказывается бледнее фантазий.

Ребенком жалобщик едва не сгорел заживо в огне родительского дома. Во время пожара и чуть позже, на остывающем пепелище, он, тем не менее, ловит себя на мысли: «Это и есть пожар – то, что я сейчас переживаю! – такое у меня тогда было ощущение. Разве он не страшнее? Это что, все?»

«Смутная догадка, неясное представление о чем-то неизмеримо более страшном уже ранее жило во мне, и по сравнению с ним действительность показалась мне бледной. Пожар был первым моим сильным переживанием; оно разочаровало меня в некоей чудовищной надежде, причем каждый раз ситуация несоответствия между ожиданием и воплощением повторялась…»

70

То есть самое интересное, что здесь со всеми происходит, – работа органов чувств. Процесс восприятия не только того, что непосредственно видишь, но параллельно еще и того, что исподволь было накоплено памятью, причем не только культурной.

Работу сознания сложно отловить и тем более зафиксировать в стабильных литературных формах. По себе знаю: города нужно описывать, пока ты в них находишься, иначе драйв уходит, и, как только уедешь, ландшафты сдуваются до схем и отдельных деталей. Так вино «дышит», если пьешь его там, где оно производится, на чужбине превращаясь в гуашь.

Что осталось от моего первого дня в Венеции, кроме бликов на воде и ощущения сдвига по фазе? Лишь то, что закрепилось в тексте, написанном после возвращения, неловко отобранные детали, расставленные в произвольном порядке, обеспечивающем логику самого рассказа. При том, что «логика жизни» оказалась из него исключенной. Возможно, именно поэтому, много лет спустя, я и пытаюсь воскресить впечатления этой поездки – чтобы еще раз войти в случайный августовский выходной.

Штука в том, что подобным значением можно наполнить едва ли не любой из прожитых дней. Было бы желание. Просто с Венецией проще материализовать/овнешнить контуры внутренних процессов. Она сама настолько внятно проартикулирована, что, вызывая на диалог, вытягивает из собеседника не только мычание, но и кое-что еще.

71



Был ведь еще и второй день, вторая поездка в Венецию, не на следующий день, но, скажем, во вторник. Еще один кораблик, выходящий из хорватского Ровеня молочным утром.

И тут уже более всего важен отклик однажды пройденных эмоций: поразительное ощущение, что Венеция понятна, ибо она – своя. Ты ее еще пока толком, как следует, не узнаешь, но уже знаешь: внешняя неизменность порой способна творить чудеса.

Человека связывает с городом всего-то пять общих часов непрерывного секса, но когда хорватский кораблик вновь выходит в водах лагуны на финишную прямую, а «городок в табакерке», залитый солнцем, отбеливающим фасады, обращается из идиллического клодлорреновского пейзажа в не менее идиллическую явь, в голове проносится весь русский ностальгический репертуар, от «Вновь я посетил тот уголок земли» до «Я вернулся в мой город, знакомый до слез…».

72

Хватаясь зубами за воздух, стараешься побольше успеть – увидеть, узнать, надкусить. Понадкусывать. Пена у рта – это не от жадности, но от отчаянья. Все особенности нашего восприятия, причем не только в Венеции, затоваренной и богатой, возникают из-за тотальной нехватки времени. Все наши книги и блоги, фотографии и желание захватить в горсть побольше – из-за того, что следующего раза может попросту не случиться. По-советски это или по-русски – не зарекаться от сумы, тюрьмы и того, что Италия не повторится?

Обреченность эта есть уже у Муратова, не говоря уже о прочих пишущих путешественниках, Павлу Павловичу предшествующих или, тем более, наследующих. Исключения можно пересчитать по пальцам одной руки, особенно если начинать сравнивать русские травелоги с иноязычными. Полностью погруженными в среду обитания или же сообщающимися с ними как части с целым. Тогда как у русских – собственная гордость и особый путь и здесь, и в этом тоже.

Годы спустя я вернулся в Венецию на месяц, чтобы попытаться преодолеть избыточную суетливость первых поездок, растянуть вольготные впечатления. Однако, как показывает плотность моего нового венецианского дневника, отчаянье никуда не ушло, лишь став немного иным.

У этого обстоятельства, правда, есть одно нечаянное, но сугубо положительное следствие: все мы приезжаем в Венецию для того, чтобы жить, для жизни же едем, для поддержания тонуса. Приезжаем, чтобы запастись впечатлениями, как вареньями-соленьями на долгую зиму. Поэтому весь кладбищенский дискурс «венецианского текста», кажется, благополучно нас минует, тем более что рассчитан он на людей отдельных и исключительных, а мы-то с вами – самая что ни на есть сермяга, поэтому «смерти в Венеции» бояться нечего. Для нас она только в кино бывает. Или в книгах: ведь русская, тем более советская Венеция отчаянно литературна.

73

Я не помню, куда я тогда, вновь прибыв из Ровиня, пошел в первую очередь – к классике в Галереях Академии или к модернизму от Пегги Гугентхайм, да это теперь и неважно. Второй венецианский приезд целиком сгруппировался на правом берегу, в районе Дорсодуро. И если следует искать внутреннюю логику этой поездки, то она маячит где-то здесь – в департаменте статичных музеев, накачанных равнодушной любовью. Многие думают, что эта любовь – к прекрасному, хотя, как кажется, все дело в сущностной нехватке. В тоске по идеалу.

Любовь зачастую хватается за то, чего в нас нет, но то, что очень хочется заполучить; за то, что кажется жизненно необходимым. Она цепляется за то, что мы находим в предмете страсти, обладающем недостающими нам качествами. Страсть диктует (нашептывает, задает) вектор устремленности чувств, воплощающийся в конкретных чертах характера или внешности, от которых становится невозможным отпрянуть.

Искусство порождает примеры гармонии и красоты, недостижимых в реальности, но позволяющих нам достраивать себя с их помощью, в направлении собственного идеала. Начинки церквей и музеев, картины и скульптуры важны не конкретикой изображений и техники решений, но своим функционалом – мерцающими зонами душевного покоя (или непокоя), которые они вызывают внутри четко очерченных пространств, помогающих настроиться на отклик.

Сначала, конечно, церкви – с их синкретическим взаимодействием всех элементов, от архитектуры до росписей и даже особенных звуков, «там, внутри», диктующих особенное настроение.