Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 11



Анафемство.

Навстречу, вихляя из стороны в сторону, шел пьяный: мастеровой по обличью. Энгельсов туже сдвинул брови и сдержал широкий и сердитый свой шаг: только что случай был, с корнетом фон Дрейфельсом, его же полка. Так же вот точно на улице встретился с пьяным — как после оказалось, по акту судебно-медицинского вскрытия, сапожником. И так как офицеру не подобает кому-либо уступать дорогу, а сапожник от спиртного восторга пришел в забвение чинов и отличий, они столкнулись грудь в грудь. Корнет, конечно, сшиб мастерового, как броненосец шаланду, но тот, падая, зацепил корявыми пальцами серебряный офицерский погон, касаться которого, не оскорбляя чести мундира, может, как известно, только женская ручка во время вальса или при поцелуе. По счастью, корнет не растерялся и тотчас же рубанул со всего плеча по картузу — так что в протокол сапожника записали уже мертвеньким. Взыскания на Дрейфельса наложено не было — даже церковного покаяния, как полагается после убийства во время дуэли, — поскольку офицер по чести своей обязан на оскорбление мундира отвечать оружием. Но полковой командир все же приказал господам офицерам избегать по возможности столкновений подобного рода, дабы не давать повода разным там радикалишкам разводить преступную агитацию, как случилось это после смерти сапожника: хотя революцию и приглушили, вполне очевидно, — время все-таки смутное.

Между тем, пока он соображал о Дрейфельсе и приказе, мастеровой, мотаясь на коротких и непокорных ногах, надвигался все ближе и ближе: отчетливо стал виден передник с нагрудником, измазанный охрой и синькой. Тою же охрой покраплен картуз. Маляр, очевидно.

Улица была пуста. И оттого, должно быть, что вокруг не было никого ни души, ни единого постороннего глаза, — штаб-ротмистр подумал лениво: а может быть, перейти на ту сторону? Черта ли тут с ним связываться. Подумал, но тотчас же стряхнул недостойную эту мысль, брезгливо, как заползшую в казарме с солдата вошь.

Уже шагах в десяти всего мигал на трясущейся голове облупленный козырек над бледным, голодным, худым, заросшим лицом; из-под картуза космы нестриженых, нечесаных, свалявшихся в войлок волос. И ясно представилось: взвизг клинка — и красный рубец на виске. Будущее как бывшее.

Потому что — было уже. Площадь, толпа, рабочие картузы (они, рабочие, все ж на одно лицо и на один картуз — вот эдакий, вскоробленный и замызганный), синеоколышные студенческие фуражки, бабьи платки — и красные, красные флаги над рядами, и песня:

Эскадрон развернулся.

— Шашки — вон!

По толпе дрожью отдалась офицерская — его, штаб-ротмистра Энгельсова, — команда, флаги зашатались над головами, кто-то взвизгнул, кто-то с краю уже побежал.

Но какой-то… белокурый, бледный, остробородый (это уж он увидел потом), в облезлой шапке, меховой, не по сезону, в пиджачишке поверх черной косоворотки, — агитатор, вождь… выскочил вперед, завернулся лицом к толпе, поднял руку:

— Товарищи!

— Эскадрон, равнение на середину, середина за мной, марш-марш!

Лицо у самого стремени. Повод — на себя. Взвизг шашки. И рубец, на виске, красный.

Лицо было белокурое, бледное, остробородое.

Штаб-ротмистр положил ладонь на эфес: лицо маляра маячило перед глазами. От холодной рубчатой рукоятки сразу стало тупо в голове той спокойной и ровной тупостью, что бывает перед атакой.

Но маляра нежданно качнуло вправо, как ветром снесло, — к самому краю панели. Рваный башмак зацепил за грязную тумбу, и тело тяжелым размахом грохнулось на мостовую: коленками, плечом и виском.

Штаб-ротмистр прошел, вспятив грудь, мерно печатая шаг, как на высочайшем смотру.

Рука отпустила эфес. И снова, тотчас же, — мысль. Опять та же: о чести. О разговоре с полковым командиром.

Вызван он был к командиру позавчера. И не успел отрапортовать: "Честь имею…", как полковник прервал, очень официально и сухо:

— Вам известно, я полагаю, ротмистр, что такое честь мундира?

Вопрос был по меньшей мере странным: кто из господ офицеров может не знать, что такое честь мундира и вообще офицерская честь?

— Так точно.

Голос полковника стал еще официальней и строже:

— А вам известно, что честь мундира не допускает ни малейшего даже соприкосновения с так называемой революцией?

Энгельсов еще более удивился. Не только за себя, но и за младших своих офицеров он мог головой поручиться: никакого соприкосновения.

— Так точно.

Полковник пошевелил усами с подусниками, как у "блаженныя памяти" императора Александра Второго, и вытащил из-под пачки бумаг небольшого формата, на тонкой бумаге газету. Он указал Энгельсову, озлобленно и брезгливо, отточенным и холеным ногтем на заголовок:



КАЗАРМА

Пролетарии всех стран, соединяйтесь!

и перебросил страницу:

— Прошу. Извольте полюбоваться.

Начальственный палец с золотым гербовым перстнем уперся в строку, жирно подчеркнутую синим карандашом. Штаб-ротмистр нагнулся и прочитал:

"…Карл Маркс и Фридрих Энгельс…"

Он, пожалуй, не сразу бы разобрался, в чем, собственно, дело, но на полях против фамилии Энгельса было тем же синим карандашом приписано: «ОВ» — с восклицательным знаком. И сразу все стало понятным:

Энгельс. Энгельсов.

Полковник сказал беспощадно:

— Извольте дальше читать: "Основоположники революционного марксизма". Вы понимаете: "Осново-положники!"

Энгельсов шевельнул губами, чтобы доложить, что это — случайное совпадение и отец его, из остзейских дворян, был действительным статским советником и достаточно крупным помещиком, но полковник не дал сказать:

— Полагаю, излишне указывать, что честь мундира не допускает в списках полка фамилии, однозначущей фамилии беглого каторжника. Кем еще может быть этот Энгельс, ежели он «основоположник»? В Российской императорской армии не может быть Энгельсов, а стало быть, и Энгельсовых.

Он пристукнул для убедительности перстнем по бронзовому пресс-папье. Штаб-ротмистр пробормотал:

— Но ведь до сих пор… и в училище, и в полку…

— До сих пор! — воскликнул полковник. — А кто из нас, в армии, знал "до сих пор" — до этой вот большевистской нелегальщины, что существует такой-эдакий Энгельс? И можете вы поручиться, что это имя не раструбят по всей Российской империи? С них станется, с социалов… Их вешают, а они все-таки — извольте видеть — печатают… Вы хотите дождаться, пока об этом позоре будут знать все?.. Вам ясно, надеюсь, что вы должны сделать?

— Подать в отставку, — глухо сказал Энгельсов и закрыл глаза. Полковник смягчился: это сразу можно было определить по голосу.

— Вы всегда были прекрасным офицером, Энг… э… э… э… Полковник споткнулся на слове, и голос его опять стал сухим. — Скажу откровенно, мне вовсе не хочется вас отпускать из полка, тем более перед скачками. Мы твердо рассчитываем, что вы выиграете полку переходящий кубок на четырехверстьой барьерной. Ваше решение — делает вам честь. Но ведь для такого офицера, как вы, уйти из кавалерии — самоубийство.

— Самоубийство, — подтвердил Энгельсов и еще крепче зажал глаза. — Но другого выхода нет.

— Есть! — веско сказал полковник. — И я отечески вам его укажу.

Штаб-ротмистр открыл глаза. Полковник сделал многозначительную паузу, подчеркивая значимость предстоящего:

— Перемените фамилию.

Энгельсов дрогнул.

Переменить фамилию? Перестать быть тем, что он есть? Потому что имя это и есть человек. Он пробормотал:

— Переменить?.. Но… мой отец… и мой дед…

— Бросьте! — Полковник дружески положил руку на рукав Энгельсова. Между нами! Если бы вы носили, как я, фамилию Собакина, тогда, конечно, другое дело: древний боярский род, родство с царями, хотя и по женской линии, славнейший герб! Но вы же из остзейских дворян — между нами, дорогой! — это не такая уж высокая марка, чтобы за нее держаться…