Страница 12 из 17
Он любит сидеть в курительной «Греческой Кофейни» или в «Дьяволе», гулять у биржи и по Моллу[80], смешиваясь с толпой в этом огромном всеобщем клубе, и потом посидеть там в одиночестве, всегда исполненный доброй воли и благожелательности ко всем мужчинам и женщинам, которые его окружали, и у него была потребность в какой-нибудь привычке, в пристрастии, которое связывало бы его с немногими; он никогда никому не причинял зла (если только не считать злом намек, что он несколько сомневается в способностях человека, или порицание с легкой похвалой); он смотрит на мир и с неиссякаемым юмором подшучивает над всеми нами, смеется беззлобным смехом, указывает нам на слабости или странности наших ближних с самой добродушной, доверительной улыбкой; а потом, обернувшись через плечо, нашептывает нашему ближнему о наших слабостях. Чем был бы сэр Роджер де Коверли без его глупостей и очаровательных мелких сумасбродств?[81] Если бы этот славный рыцарь не воззвал к людям, спящим в церкви, и не сказал «аминь» с такой восхитительной торжественностью; если бы он не произнес речь в суде a propos de bottes[82], просто чтобы показать свое достоинство мистеру Зрителю[83], если бы он, прогуливаясь в саду Темпла, не принял по ошибке Доль Тершит за почтенную даму; если бы он был мудрей, если бы его юмор не скрашивал ему жизнь и он был бы просто английским аристократом и любителем охоты, какую ценность представлял бы он для нас? Мы любим его за его суетность не меньше, чем за его достоинства. То, что в других смешно, в нем восхитительно; мы любим его, потому что смеемся над ним. И этот смех, эта милая слабость, эти безобидные причуды и нелепости, это безумие, эта честная мужественность и простота вызывают у нас в результате радость, доброту, нежность, жалость, благочестие; и если мои слушатели задумаются над тем, что читали и слышали, они согласятся, что духовным лицам не часто выпадает счастье вызвать такие чувства. Что тут странного? Разве славу божию должны непременно воспевать господа в черном облачении? Разве изрекать истину непременно нужно в мантии и стихаре, а без этого никто не может ее проповедовать? Я готов довериться этому милому священнику без сана – этому духовнику в коротком парике. Когда этот человек глядит из мира, чьи слабости он описывает так доброжелательно, на небо, которое сияет над всеми нами, я не могу представить себе человеческое лицо, озаренное более безмятежным восторгом, человеческий ум, охваченный более чистой любовью и восхищением, чем у Джозефа Аддисона. Послушайте его; вы знаете эти стихи с детства; но кто может слушать их священную музыку без любви и благоговения?
Для меня эти стихи сияют, как звезды. Они сияют из глубин величайшей безмятежности. Когда этот человек обращается к небу, его душа воскресает; и лицо его от этого озаряет величие благодарности и молитвы. Религиозное чувство переполняет все его существо. В поле, в городе, когда он глядит на птиц, сидящих на деревьях, на детей на улицах, утром или при лунном свете, над книгой у себя в комнате, в веселой компании на деревенском празднике или на городском балу, – добрая воля и желание мира всем творениям божьим, любовь и благоговение перед тем, кто их создал, наполняют его чистое сердце и сияют на его добром лице. Если судьба Свифта была самой несчастной на свете, то судьба Аддисона была, по-моему, самой завидной. Безбедная и красивая жизнь, спокойная смерть, а потом бесконечное почитание и любовь к его светлому, ничем не запятнанному имени[84].
Лекция третья
Стиль
Какую цель ставим мы перед собой, изучая историю прошлого века? Интересуют ли нас политические события или характеры знаменитых общественных деятелей? Или же мы хотим представить себе быт и нравы того времени? Если мы ставим перед собой первую, весьма серьезную задачу, как нам определить истину и кто может быть уверен, что обладает ею во всей полноте? Разве знаем мы характер великого человека? Нет, об этом можно лишь строить более или менее удачные догадки. Разве и в повседневной жизни вам не случается ошибочно судить о всем поведении человека по какому-нибудь случайному неверному впечатлению? Тон, слово, сказанное в шутку, пустяковый поступок, прическа или галстук могут представить его перед вами в ложном свете или испортить ваше доброе мнение о нем; а иногда после многих лет тесной дружбы, может статься, ваш ближайший друг сказал или сделал что-нибудь такое, о чем вы раньше не подозревали, и это изменит ваше представление о нем, покажет, что мотивы его поступков были совсем иными, нежели вы полагали. А если так обстоит дело с вашими знакомыми, то насколько это справедливее по отношению к незнакомым? Скажем, к примеру, я желаю понять характер герцога Мальборо. Я читаю Свифтову историю того времени, в которой он был действующим лицом; автор обладал острой наблюдательностью и, надо полагать, был посвящен в политику того века, – он дает мне понять, что Мальборо был трусом и даже его способности полководца весьма сомнительны; он отзывается об Уолполе как о презренном и неотесанном человеке, лишь в издевательство упоминая о знаменитом политическом заговоре в конце царствования королевы Анны с целью возвращения Претендента. И опять-таки, я читаю биографию Мальборо, принадлежащую перу плодовитого архидьякона, написанную в высокопарном стиле человеком, который располагал обширными материалами и тем, что называется подробнейшей информацией; и я совсем или почти совсем ничего не узнаю о тех тайных пружинах, которые, мне кажется, повлияли на всю карьеру Мальборо и заставили его менять позиции, своевременно сохранить верность и столь же своевременно изменить, остановить армию почти у самых ворот Парижа и в конце концов перейти к победителям – на сторону Ганноверской династии; так вот, я не узнаю правды или узнаю не всю правду, читая сочинения обоих, и думаю, что портрет, нарисованный Коксом, и портрет, нарисованный Свифтом, оба весьма далеки от истинного Черчилля. Я привожу этот единственный пример, но готов столь же скептически отнестись ко всем прочим, и говорю музе истории: о достойная дочь Мнемозины, я сомневаюсь в каждом слове вашей милости с тех пор, как вы стали музой! Потому что при всей вашей серьезности и претензиях на возвышенность вы заслуживаете доверия ни на крупицу более, чем некоторые из ваших менее серьезных сестер, на которых ваши приверженцы смотрят сверху вниз. Вы предлагаете мне выслушать речь генерала, обращенную к солдатам. Вздор! Она не более истинна, чем последнее слово Терпина в Ньюгете. Вы превозносите героя; у меня это вызывает сомнения, и я говорю, что вы бессовестно льстите. Вы осуждаете беспринципного человека; это вызывает у меня сомнения, мне кажется, что вы пристрастны и стоите на стороне хвастунов. Вы предлагаете мне автобиографию; я сомневаюсь во всех автобиографиях, какие когда-либо читал, разве только за исключением автобиографии мистера Робинзона Крузо, мореплавателя, и других сочинителей вроде него. У этих нет оснований стараться снискать благосклонность публики или успокаивать свою совесть; у них пет причин что-либо скрывать или говорить полуправду; они не требуют больше доверия, чем я могу им дать с легкой душой, и не принуждают меня подвергать мою доверчивость испытанию или искать доказательств. Я беру книгу доктора Смоллета, или номер «Зрителя» и утверждаю, что в беллетристике растворено больше правды, нежели в книге, утверждающей, что решительно все в ней чистейшая правда. Из беллетристики я выношу впечатление о жизни того времени, о нравах, о поведении людей, об их платье, о развлечениях, остротах и забавах общества – прошлое вновь оживает и я путешествую по старой Англии. Может ли самый солидный историк дать мне больше?
80
«Я заметил, что читатель редко увлекается книгой, пока не узнает, брюнет или блондин ее автор, тихого он или буйного нрава, женат или холост и прочие подробности, которые очень помогают правильно понять автора. Дабы удовлетворить подобное любопытство, столь естественное в читателе, я задумал написать эту и следующую статьи как введение к моему очередному сочинению, и в них расскажу кое-что о людях, которые заняты этой работой. Так как самое трудное дело – собрать материал, свести его воедино и держать корректуру выпадет на мою долю, я по справедливости должен начать с самого себя… В нашей семье рассказывают, что, когда моя мать была беременна мною на третьем месяце, ей приснилось, что она разрешилась от бремени судьей. Объясняется ли это тяжбой, которую в то время вела наша семья, или же тем, что мой отец был мировым судьей, не знаю; во всяком случае, я не настолько тщеславен, чтобы думать, что это знаменовало какое-либо высокое звание, которого я достигну в будущем, хотя соседи истолковали сон именно так. Серьезность моего поведения сразу же после появления на свет и все время, пока я сосал материнскую грудь, видимо, подтверждала вещий сон; ибо, как часто повторяла мне мать, я отбросил погремушку, когда мне еще не было двух месяцев, и не желал точить зубки о кольцо, пока она не сняла с него колокольчики.
Поскольку в остальном мое детство было ничем не замечательно, я обойду его молчанием. Я знаю, что в пору своего отрочества я слыл весьма угрюмым подростком, но всегда был любимцем учителя, который не раз говорил, что зад у меня крепкий и выдержит много. Поступив в университет, я сразу же отличился глубокомысленным молчанием, ибо за целых восемь лет, кроме общих упражнений в колледже, я едва ли произнес сотню слов; и право, я не помню, чтобы за всю жизнь сказал подряд три фразы…
Последние годы я провел в этом городе, где меня часто можно увидеть в самых посещаемых местах, хотя лишь пять-шесть самых близких друзей знают меня в лицо… Нет такого оживленного места, где я не был бы завсегдатаем; иногда люди видят, как я сую нос в кружок политиканов у Уилла и с напряженным вниманием слушаю рассказы, которые распространяются в этом маленьком обществе. Иногда я покуриваю трубку у Чайлдса, и хотя кажется, будто я целиком поглощен «Почтальоном», подслушиваю разговоры за всеми столиками сразу. Во вторник вечером я появляюсь в кафе в Сент-Джеймсе, а иногда присоединяюсь к небольшому политическому кружку во внутренней комнате, как человек, который пришел выслушать и одобрить присутствующих. Знают меня и в «Греческой Кофейне», и в «Дереве Какао», и в театрах на Друри-лейн и в Хэймаркете. Вот уже более двух лет в рядах меня принимают за торговца; у Джонатана в обществе биржевых маклеров я иногда схожу за еврея. Короче говоря, стоит мне увидеть кучку людей, как я затесываюсь среди них, хотя нигде не раскрываю рта, кроме как в своем клубе.
Так и живу я на свете скорее как Зритель, созерцающий человечество, чем как один из его представителей; таким способом я стал прозорливым государственным деятелем, военным, торговцем и ремесленником, никогда не вмешиваясь в практическую сторону жизни. Теоретически я прекрасно знаю роль мужа или отца и замечаю ошибки в экономике, деловой жизни и развлечениях других лучше, чем те, кто всем этим занят, – так сторонний наблюдатель замечает пятна, которые нередко ускользают от тех, кто замешан в деле. Короче говоря, я во всех сторонах своей жизни оставался наблюдателем, и эту роль я намерен продолжать и здесь». – «Зритель», Э 1.
81
«И действительно, он дал столь суровую отповедь насмешкам, которые порок в последнее время направляют против добродетели, что с тех пор открытое нарушение приличий всегда считалось в нашей среде верным признаком глупости». – Маколей.
82
Без всякого повода (франц.).
83
«Судьи уже заняли свои места, когда пришел сэр Роджер; но несмотря на то что все уже расселись, для старого рыцаря освободили почетное место; а он, пользуясь своим положением в тех краях, не преминул шепнуть судьз на ухо, что он рад, «что его светлость приехал сюда на сессию в такую чудесную погоду». Я внимательно следил за ходом судебного заседания и был бесконечно рад, что пышность и торжественность достойно сопровождают публичное претворение в жизнь наших законов; как вдруг, просидев там около часа, я с величайшим удивлением заметил, что мой друг сэр Роджер встает с намерением произнести речь посреди процесса. Я несколько опасался за него, но, как оказалось, он ограничился лишь несколькими фразами, произнесенными с видом крайне деловым и решительным.
Когда он поднялся на ноги, суд притих и среди местных жителей пробежал шепот, что «сэр Роджер встал». Его речь имела столь малое отношение к делу, что я не стану приводить ее здесь, дабы не докучать читателям, и, я уверен, была предназначена самим рыцарем не столько для того, чтобы сообщить что-то суду, сколько чтобы порисоваться в моих глазах и поддержать свою репутацию в округе». – «Зритель», Э 122.
84
«Гарт послал к Аддисону (о котором был очень высокого мнения) со смертного одра, спросить, истинна ли христианская вера». – Д-р Янг, «Примечательные случаи» Спенса.
«Я всегда предпочитал бодрость веселью. Последнее я рассматриваю как действие, первую – как склад души. Веселье кратко и преходяще, бодрость прочна и постоянна. Величайших восторгов веселья достигают те, кто подвержен величайшим глубинам меланхолии; напротив, бодрость, хоть и не доставляет уму такого изысканного наслаждения, не дает нам погрузиться в пучину отчаянья. Веселье подобно вспышке молнии, разрывающей черные тучи, я сверкает лишь на миг; бодрость светит, как день, и наполняет душу прочной и постоянной безмятежностью». – Аддисон, «Зритель», стр. 381.