Страница 2 из 4
– Я выручил тебя из замка Фрон – де-Бефа, – жалостно сказал бедный Вамба сэру Уилфриду Айвенго. – Неужели ты не спасешь меня от плетей?
– Вот именно, из замка Фрон – де-Бефа, где вы заперлись в башне с еврейкой, – надменно сказала Ровена в ответ на робкую просьбу мужа. – Гурт, дай ему четыре дюжины.
Вот и все, чего добился бедный Вамба, прибегнув к заступничеству своего господина.
Вообще Ровена так блюла свое достоинство принцессы саксонского королевского дома, что ее супругу, сэру Уилфриду Айвенго, не было никакого житья. Ему всячески давали почувствовать его более низкое происхождение. А кто из нас, знающих прекрасный пол, не замечал этой способности милых женщин? Как часто мудрейший муж совета оказывается дураком в их присутствии, а храбрейший из воинов постыдно робеет перед домашней прялкой.
«Где вы заперлись в башне с еврейкой», – это многозначительное замечание было слишком понятно Уилфриду, а вероятно, и читателю. Когда дочь Исаака из Йорка – бедная кроткая жертва – положила свои алмазы и рубины к ногам победоносной Ровены и отправилась в далекие края, чтобы там ходить за больными соплеменниками и томиться безответной любовью, сжигавшей ее чистое сердце, можно было надеяться, что такое смирение смягчит душу знатной леди и что победа сделает ее великодушной.
Но где видано, чтобы женщина честных правил простила другой, что та красивее ее и более достойна любви? Правда, леди Ровена, как сообщает первая часть хроники, великодушно сказала еврейской девушке: «Живи с нами и будь мне сестрой»; но Ревекка в глубине души сознавала, что предложение знатной леди было, что называется, блефом (если выражаться на благородном восточном языке, знакомом крестоносцу Уилфриду, или, если уж говорить по-английски, попросту трепотней), и она удалилась в смиренной печали, не будучи в силах видеть счастье соперницы, но не желая омрачать его своим горем. Ровена, как и подобает самой благородной и добродетельной из женщин, не могла простить дочери Исаака ни ее красоты, ни ее флирта с Уилфридом (как называла это саксонская леди), а главное – ее великолепных алмазов, хотя они и перешли в собственность Ровены.
Словом, она вечно попрекала мужа Ревеккой. Не было дня в жизни злополучного воина, когда ему не напомнили бы, что он был любим иудейской девушкой и что подобное оскорбление не может быть забыто знатной христианкой. Когда свинопас Гурт, возведенный теперь в должность лесника, докладывал, что в лесу появился кабан и можно поохотиться, Ровена говорила: «Ну конечно, сэр Уилфрид, как не ополчиться на бедных свинок – ведь ваши друзья евреи их не выносят!» А если, как случалось частенько, наш Ричард с львиным сердцем, желая добиться от евреев займа, поджаривал кого – либо из иудейских капиталистов или вырывал зубы у наиболее видных раввинов, Ровена ликовала и говорила: «Так им и надо, поганым нехристям! Не будет в Англии порядка, пока этих чудовищ не истребят всех до единого!» Или, исполненная еще более свирепого сарказма, восклицала: «Айвенго, милый! Ты слышишь? Опять гонения на евреев! Не следует ли тебе вмешаться, мой дорогой? Для тебя Его Величество все сделает, а ведь ты всегда так любил евреев», – и так далее в том же роде. Однако ее светлость никогда не упускала случая надеть драгоценности Ревекки на прием у королевы или на бал по случаю судебной сессии в Йорке, но не потому, чтобы она придавала значение подобным суетным утехам, а исключительно по долгу, в качестве одной из первых дам графства.
И вот сэр Уилфрид Айвенго, достигнув вершины своих желаний, разочаровался, подобно многим другим, достигшим этой опасной вершины. Ах, милые друзья, сколь часто так бывает в жизни! Немало садов кажутся издали зелеными и цветущими, а вблизи мрачны и полны сорняков; их тенистые аллеи угрюмы и заросли травой, а беседки, где вы жаждали вкусить отдых, утопают в жгучей крапиве. Я ездил в каике по Босфору и смотрел оттуда на столицу Султана. С этих синих вод ее дворцы и минареты, золоченые купола и стройные кипарисы выглядят истинным Магометовым раем; но войдите в город, и он окажется скопищем жалких хижин, лабиринтом грязных крутых улочек, где стоит омерзительная вонь и кишат облезлые собаки и оборванные нищие, – страшное зрелище! Увы! Такова и жизнь. Реальна лишь одна надежда, а реальность горька и обманчива.
Разумеется, столь принципиальный человек, как Айвенго, ни за что не признался бы в этом, но это сделали за него другие. Он худел и таял, точно снова томился лихорадкой под палящим солнце Аскалона. Он потерял аппетит; он плохо спал, хотя днем зевал беспрерывно. Болтовня богословов и монахов, созванных Ровеной, нисколько его не занимала; нередко во время их диспутов он впадал в сонливость, к большому неудовольствию супруги. Он много охотился, и боюсь, что именно затем, – как справедливо замечала Ровена, чтобы иметь повод почаще отлучаться из дома. Прежде трезвый, как отшельник, он теперь пристрастился к вину, и когда возвращался от Ательстана (куда он нередко наведывался), его неверные шаги и подозрительный блеск его глаз не ускользали от внимания супруги, которая, разумеется, не ложилась, дожидаясь его. Что касается Ательстана, то он клялся святым Вулфстаном, что счастливо избегнул брака с ходячим образцом светских приличий, а честный Седрик Саксонец (которого быстрехонько выжили из замка невестки) клялся святым Валтеофом, что сын его оказался в большом накладе.
И Англия опостылела Уилфриду Айвенго почти так же, как его повелителю Ричарду (тот уезжал за море каждый раз, как выжмет все, что можно, из своей верной знати, горожан, духовенства и евреев); а когда монарх с львиным сердцем затеял против французского короля войну в Нормандии и Гиени, сэр Уилфрид, как преданный слуга, возжаждал последовать за славным полководцем, с которым поломал столько копий и столько поработал мечом и боевым топором в долинах Яффы и на крепостных стенах Аккры. Каждый путник, приносивший вести из стана доброго короля, был в Ротервуде желанным гостем; я бьюсь об заклад, что наш рыцарь весь обращался в слух, когда капеллан отец Дроно читал в «Сент-Джеймской летописи» (именно эту газету выписывал Айвенго) об «еще одной славной победе»: «Поражение французов при Блуа», «Наша блистательная победа при Эпте; французский король едва успевает спастись бегством», словом, обо всех деяниях на поле брани, какие описывались учеными писцами.
Как ни возбуждался Айвенго при слушании подобных реляций, после них он становился еще мрачнее; и еще угрюмее сидел в зале замка, молча попивая гасконское вино. Так же молча взирал он на свои доспехи, праздно висевшие на стене; на знамя, оплетенное паутиной, на проржавевшие меч и секиру. «Ах, милый топорик! – вздыхал он (над чаркой вина). – Верная моя сталь! Как весело было всадить тебя в башку эмира Абдул-Мелика, ехавшего справа от Саладина. И ты, милый меч, которым так любо было сносить головы, рассекать ребра и сбривать мусульманские бороды. Неужели тебя изъест ржа, а мне так и не придется подъять тебя в бою? К чему мне щит, если он праздно красуется на стене, зачем копье, если вместо вымпела на нем красуется паутина? О Ричард, о король мой! Хоть бы раз еще услышать твой голос, зовущий в битву! А ты, прах Бриана Храмовника, если бы ты мог встать из могилы в Темплстоу и снова сразиться со мною за честь и за…»
«…и за Ревекку» – едва не сказал он, но умолк в смущении; а ее королевское высочество принцесса Ровена (как она титуловала себя в домашнем обиходе) так пронзительно взглянула на него своими эмалево-синими глазами, что сэру Уилфреду почудилось, будто она прочла его мысли, и он поспешил опустить взор в чашу с вином.
Словом, жизнь его стала невыносимой. Как известно, в XII столетии обедали очень рано: часов в десять утра; а поле обеда Ровена молча сидела под балдахином, расшитым гербами Эдуарда Исповедника, и вместе со служанками вышивала отвратительные покровы, изображавшие мученичество ее любимых святых, и никому не позволяла повышать голос, только сама иногда пронзительно кричала на какую – нибудь из девушек, когда та делала неверный стежок или роняла клубок шерсти. Скучная это была жизнь. Вамба, как мы уже говорили, не смел балагурить, разве что шепотом и отойдя миль на десять от дома; но и тогда сэр Уилфрид Айвенго бывал чересчур мрачен и подавлен, чтобы смеяться; он и охотился в молчании, угрюмо пуская стрелы в оленей и кабанов.