Страница 2 из 14
Например: я знал человека, который при мне совершил такой же ужасный поступок, как и тот, о каком я рассказал в предыдущей главе, – чтобы разозлить полковника Снобли, я воспользовался тогда вилкой вместо зубочистки.
Так вот, когда-то я знал человека, который, обедая вместе со мной в кофейне «Европа» (что напротив Оперы – единственное место в Неаполе, где можно прилично пообедать), ел горошек с ножа. Это был человек, чьим обществом я очень дорожил вначале (мы с ним познакомились в кратере Везувия, а потом были ограблены и задержаны до выкупа калабрийскими бандитами, – но это к делу не относится) – человек с большими способностями, прекрасного сердца, разносторонне образованный, но до тех пор мне еще не приходилось видеть, как он ест горошек, и его образ действий в этом случае глубоко меня огорчил.
После такого его поведения в публичном месте мне не оставалось ничего другого, как порвать с ним. Я поручил одному общему знакомому (высокородному Поли Антусу) сообщить об этом нашему джентльмену возможно деликатнее и сказать, что одно весьма тягостное обстоятельство, нимало не затрагивающее чести мистера Горошка и ничуть не умаляющее моего уважения к нему, вынуждает меня прекратить наши дружеские отношения; мы встретились, как полагается, в тот же вечер на балу у герцогини Монте Фиаско – и не узнали друг друга.
Весь Неаполь заметил разрыв между Дамоном и Финтнем, – в самом деле, мистер Горошек не один раз спасал мне жизнь, – но что же мне, как английскому джентльмену, оставалось делать?
Мой любезный друг был в этом случае относительным снобом. Для особ высокого ранга других национальностей есть горошек с ножа отнюдь не считается снобизмом. Я видел, как Монте Фиаско подбирал горошек с тарелки ножом, и все прочие князья в его обществе делали то же. Я видел за гостеприимным столом Е. И. В., великой княгини Стефании Баденской (и если эти скромные строки будут прочтены ее царственными очами, то я смиренно прошу не поминать лихом самого преданного из ее слуг), – я видел, повторяю, как наследная принцесса Потцтау-зонд-Доннерветтер пользовалась ножом вместо ложки и вилки. Я видел, как она чуть не проглотила этот самый нож, честное слово, не хуже индийского факира Рамо-Сами. И разве я побледнел при этом? Разве перестал преклоняться перед принцессой Амалией? Нет, прелестная Амалия! Именно она пробудила в моем сердце самую верную любовь, какую только внушала человеку женщина. Очаровательница! Пускай еще долго-долго подносит этот нож пищу к этим губкам, самым розовым и самым прелестным на свете.
О причине моей ссоры с Горошком я целых четыре года не заикался ни единой живой душе. Мы встречались в чертогах аристократов, наших друзей и родственников. Мы толкали друг друга локтями во время танцев и за столом; но наше взаимное отчуждение не прекращалось и казалось бесповоротным до четвертого июня прошлого года.
Мы повстречались в доме сэра Джорджа Голлопера. Нас посадили – его по правую, а меня по левую руку очаровательной леди Г. На банкете подавали также и зеленый горошек – жареную утку с горошком. Я вздрогнул, увидев, что мистеру Горошку подали это блюдо, и отвернулся, мне стало чуть не дурно при мысли о том, что сейчас лезвие ножа погрузится в его разверстый зев.
Каково же было мое изумление, мой восторг, когда он взял вилку и стал есть, как подобает христианину! Он ни разу не пустил в ход холодную сталь. Старое время вспомнилось мне – вспомнились его прежние услуги, вспомнилось, как он спасал меня от бандитов, как галантно он вел себя в деле с графиней деи-Шпинати, как он дал мне взаймы тысячу семьсот фунтов. Я чуть не прослезился от радости, и голос мой дрогнул от волнения.
– Джордж, мой мальчик! – воскликнул я. – Джордж, дорогой мой, стакан вина?
Весь покраснев, глубоко взволнованный, и тоже дрожащим голосом Джордж отвечал мне:
– Какого, Фрэнк? Рейнвейна или мадеры?
Я бы тут же прижал его к сердцу, если бы при этом не было посторонних. Леди Голлопер и не подозревала, из-за чего я так взволновался, что жареная утка, которую я разрезал, попала на розовое атласное колено ее милости. Добрейшая из женщин простила мне мою оплошность, а дворецкий убрал утку с ее колен.
С тех пор мы с Джорджем стали самыми близкими друзьями, и, разумеется, Джордж больше не возвращался к своей отвратительной привычке. Оказалось, что он обзавелся ею в провинциальной школе, где к столу часто подавали горошек, а вилки были двузубые, и только на континенте, где повсеместно в ходу четырехзубые вилки, он бросил свою ужасную привычку.
В этом отношении, и в одном только этом, я признаю себя сторонником великосветской «Школы серебряной вилки», и, если этот рассказ заставит моего читателя задуматься, заглянуть поглубже к себе в душу и, торжественно вопросив: «Ем я горошек с ножа или не ем?» – увидеть, что такая привычка может не только привести к гибели его самого, но и подать дурной пример его семейству, – то эти строки были написаны не даром. И ныне, какие бы другие авторы ни сотрудничали в нашем журнале, я льщу себя мыслью, что я, по крайней мере, буду всеми признан за человека нравственного.
Кстати, поскольку некоторые читатели не отличаются сообразительностью, я могу тут же сказать, в чем заключается мораль данного повествования. Мораль вот в чем: раз Общество установило некоторые обычаи, то люди обязаны подчиняться общественному закону и выполнять его безобидные предписания.
Если бы я отправился в Британский и Международный институт (сохрани меня, боже, пойти туда под каким бы то ни было предлогом и в каком бы то ни было костюме), – если б я отправился на званый чай в халате и шлепанцах, а не в обычном одеянии джентльмена, то есть в бальных туфлях, вышитом жилете, жабо, белом галстуке и с шапокляком, – то я оскорбил бы общество, иными словами, ел бы горошек с ножа. Пускай швейцары выведут человека, который так оскорбляет общество. Такой обидчик по отношению к обществу есть самый закоренелый и упрямый сноб. Общество, как и правительство, имеет свой кодекс, свою полицию, и тот, кто хочет пользоваться преимуществами обычаев, принятых для общего блага, должен их соблюдать.
По природе я не склонен к самомнению и терпеть не могу похвальбы, однако здесь мне хочется рассказать один эпизод, который служит пояснением предыдущего и в котором я, как мне кажется, вел себя довольно благоразумно.
Несколько лет тому назад, когда я был в Константинополе с весьма деликатной миссией (русские, говоря между нами, вели тогда двойную игру, и нам потребовался еще один посредник), Лекербис-паша из Румелпи, в то время главный галеонджи Порты, давал дипломатический обед в своем летнем дворце в Буюк-Дере. Я сидел по правую руку от галеонджи, а русский представитель, граф Дидлов – по левую. Дидлов был денди, который умер бы в мучениях от аромата розы: он трижды покушался на мою жизнь в течение переговоров, но при публике мы встречались, как друзья, и раскланивались самым сердечным и приветливым образом.
Галеонджи является, или являлся, – увы! шелковая удавка покончила с ним, – стойким приверженцем старой школы в турецкой политике. За обедом мы ели пальцами, а вместо тарелок нам служили плоские лепешки; единственным нововведением были европейские напитки, к которым галеонджи усердно прикладывался. Это был сущий обжора. Среди других блюд перед ним поставили одно очень большое: ягненка, запеченного целиком, в шерсти, и начиненного черносливом, чесноком, ассафетидой, каперсами и другими приправами, – самая отвратительная смесь, какую только смертному доводилось обонять или пробовать. Галеонджи набросился на это кушанье и, следуя восточному обычаю, усердно угощал им своих друзей справа и слева; а когда ему попадался особо лакомый кусочек, он запихивал его гостю прямо в рот собственными руками.
Я в жизни не забуду, какой вид был у бедняги Дидлова, когда его превосходительство, скатав порядочный ком этого лакомства и восклицая «бук-бук!» (это очень вкусно!), сунул этот ужасный шар Дидлову. Глаза у русского выкатились на лоб; он проглотил кусок с гримасой, за которой, как мне показалось, должна была следовать конвульсия; он схватил стоявшую рядом бутылку, в которой был не сотерн, как он думал, а французский коньяк, и только выпив ее почти до дна, понял свою ошибку. Это его доконало: его вынесли из-за стола замертво и положили охладиться в беседке над Босфором.