Страница 5 из 6
Мы ещё посидели.
Однако никакого рассвета не наступало, и я понял, что даже восхода солнца мы не увидим. А на восходе-то они как раз и летят!
И я как-то затосковал, свернулся опять калачиком и привалился к стенке шалаша. А Борис стоял на коленях и неотрывно наблюдал за вершинами дубов. И я понял, что он любуется чучелами.
Где-то на поляне, всего скорее на косматой сосне, протяжно проорала ворона. «Пропало утро, пропало, – думал я неотрывно с обидой в душе, – кроме этой вороны, ни одной птицы на всю округу…»
Я уже опять задремывал, когда почудился мне какой-то отдаленный вкрадчиво-мелкий шорох справа в березняке. Он то замирал, то оживал снова, будто проснулся там гигантский муравейник. Я затаил дыхание, как зверь, напрягся всем своим существом: шевелилось всё ближе, уже подкрадывалось к шалашу…
Это был дождь. Мелкий, перемежистый сеянец.
– Гнилое утро, – сдался наконец и Борис, – надо идти домой.
Он достал кисет с махоркой, откашлялся без опаски и стал, как отец, закуривать, шебурша газетой.
– Ты что, посидим… – напугался я с обидой, боясь, что он и вправду сейчас пойдет снимать чучела. – Время-то сколь?
Он достал из-за пазухи, где был потайной карман, старинные отцовы часы на медной витой цепочке и с римскими цифрами на циферблате. Щёлкнул крышкой:
– Двадцать минут, как взошло солнце. Вишь, дождь – охлобучило со всех сторон.
– Вымочит, давай здесь подождём, – пошёл я на хитрость.
Мы решили сидеть ещё полчаса (точно по часам, как уговорились). Ворона с сосны молча улетела в лес, над сосной, сливаясь и разрываясь, текли тучи. Я глядел в хвойное окошечко и думал: «Почему дождь пришел справа, если тучи вылезли из бора слева и ползли низко над поляной за реку?»
Наш ближний предлесок справа тревожно пошумливал. Иногда он как бы вздрагивал, шум усиливался, а потом стихал вовсе.
Борис вздохнул. С шалаша уже капало за ворот, мы ёжились, возились. Борис постоянно стирал капли со ствола (на всякий случай, чтобы не заслоняло мушку). И я понял, что в душе он ещё на что-то надеется. Я мёрз и мысленно молился Богу. Я тоже надеялся, но мне уже всё больше хотелось наружу, шалаш стал казаться добровольным мокрым заточением…
Мы сидели последние минуты, и в это время справа услышали какой-то гул в мелколесье. Он приближался. Мы замерли. Гул этот налетел на нас тугим ветром, могучие дубы разом погнулись вершинами в одну сторону, полетели листья, одно чучело избочилось. Другое, напротив, – выправилось и стало похоже на настоящего тетерева.
Вместе с ветром над шалашом прошёл сплошной крупный дождь и побежал по поляне к сосне. И сосны не стало видно в серо-темной пряже дождя. Оторвавшись от окошечек в шалаше, мы переглянулись и ждали новых чудес. Мы стояли в шалаше во весь рост и уже не боялись, что кто-то нас заметит. Низкое и мрачно-плотное, как телогрейка, небо над поляной лопнуло, и оттуда рванулось солнце – золотая полоса живого света. Она прошла через всю поляну, осветила и позолотила сосну и убежала за дождём в бор.
Какое-то время было тихо, а потом начало темнеть. В лесу справа опять послышался гул и, когда он дошёл до нас, в дубах разом зашумело: с новой силой начался дождь, сплошной, упрямый.
Теперь уже мы окончательно поняли, что зарядил он на весь день, и ждать нам больше нечего.
Мы понуро молчали и, как пленники, избывали время в своем шалаше. Опустились на прежние места, обоим не хотелось вылезать наружу под дождь, снимать чучела и мокрыми плестись домой. Мы уже как бы прижились в своём шалаше. Хоть немного, но он все-таки защищал нас и от дождя, и от ветра.
Борис, устав стоять на коленях, тоже лёг, привалился к стенке шалаша, он медленно курил со слабой улыбкой, как бы осуждающей все наши надежды и это редкостно неудачное утро.
Больше мы ничего не ждали, на нас напало безразличие. Наверно, мы оба думали об одном: как мать встретит нас дома, как будет ругать за вымоченную одежду, которую негде развешивать для просушки.
Надо сказать, что пустая охота у матери вызывала тягостное молчание, а то и взрыв негодования: «Сидели бы дома, только обувь зря треплете…» Но принесённой дичине она радовалась искренне, платок у нее сбивался на сторону, рассматривала цветные перья, крылья, дивилась: «И создаст же Бог такую красоту!.. Вот хорошо, что встали, а то проспали бы такое утро…»
Сегодняшнему утру она наверняка уже не радовалась и ничего не ждала от нас.
Над бором тревожно проорала ворона, а справа могучим порывом рванул ветер. Он прошумел в наших дубах, но мы не шевельнулись: чучела нас больше не интересовали. «Совсем бы их уронило на землю, – подумал я. – Легче собирать…»
Но свалило не чучело, а одну большую лапу с верхушки нашего шалаша, и мы глядели в полуоткрытое небо. В шалаше стало неуютно, продувисто. Теперь ветер не только не стихал, а усиливался, нёс над поляной водяную морось дождя, и в ней изредка мелькали какие-то большие белые капли. Не сразу догадался я, что это снег. Через минуту он летел уже мимо шалаша и дубов хлопьями. Ветер завыл, как в трубе, с удвоенной силой, и началась настоящая пурга. Она металась будто в феврале, чучела наши спереди враз побелели и стали похожи на пингвинов, а не на тетеревов. Теперь они могли только отпугнуть даже ворону. И дубы, и сошки – всё было с ветровой стороны белое, а с другой – тёмное, мокрое. В шалаше сверху задувало ветром и снегом, и Борис не вытерпел, полез наружу набросить эту упавшую лапу на верх шалаша.
Он отодвинул можжевелину, закрывавшую лаз, полез… и тут же резко с испугом закатился назад в шалаш. А я испугался дважды, потому что в это же самое время с новым, непонятным мне шумом накрыла шалаш какая-то небесная тень. В шалаше как будто потемнело. Мы замерли и услышали в вершинах дубов плеск и хлопки многих крыльев. Осторожно поводя глазами и чуть-чуть головой, я увидел, что все дубы и даже низкие березы облепила могучая стая тетеревов. Меня будто во сне сковал какой-то мистический страх, а Борис уже медленно, плавно подымал ружье. Делал это он так долго, тягостно, что у меня от волнения разрывалось сердце, и я даже хотел, чтобы они сорвались, лишь бы прервать это ожидание.
Борис целился сидя, и я понял, что он боится встать на колени, чтобы тетерева не увидели нас в полуоткрытый верх шалаша. Неудобно ему было, неловко, целился он со страдальческой гримасой на лице, зажмурив левый глаз. Я не дышал…
Наконец выстрел резко хлестнул, как-то коротко, слабо, будто пастушья плеть в ненастье, и я был разочарован: я ждал победного, почти пушечного грома. Не шевелясь, я глянул на Бориса, спрашивая глазами: «Убил? Бежать?!»
Но он, светясь радостью, осторожно приложил к губам палец и стал перезаряжать ружье. Я перевел дух.
Так же тихо и плавно он, сидя, приложился; я, чтобы не сглазить, зажмурил глаза и молился Богу. И не зря: после выстрела отчетливо послышалось, как тетерев грузно ботнулся о землю. Я опять глянул на Бориса, а он уже повелительно прижал палец к губам. Без опаски открыл ружье, привычно, будто старый артиллерист, кинул вонючую гильзу мне под нос и, привстав на колени, уже свободно, выцеливал следующего. «Обнаглел, – подумалось мне. – Почему они не улетают?..» После выстрела я ничего не видел через пургу и дым, но обострённым слухом уловил шорох в ветвях. Сбитый тетерев долго с перьевым шуршанием падал по сучьям… Но звука падения я не услышал.
Перезаряжание повторилось. Теперь Борис прицелился быстро, ахнул куда-то в метель ещё раз, и стая с плескучим поспешным хлопаньем крыльев шумно снялась в сторону поляны.
Я вскочил и припал к окошечку: о, сколько их было!.. Улетая, они, как чёрная туча, неслись сквозь белую пургу. Они закрыли собой сосну на поляне. Часть из них села на эту сосну, а потом сорвалась и кинулась вдогонку всей стае… Скоро они растаяли над сосновым бором: и лес, и их задернула белая пелена вьюги.
Я ждал, что скажет Борис, но спросил первым:
– Сколько штук убил?
– Четверых… одного вроде ранил.