Страница 7 из 31
– Какое?
– По созданию нового Бога.
– Дайте мне закончить про Россию! О России обычно пишут с оглядкой. Ее либо жалеют, либо стремятся понять. Но понимание затруднено не сверхсложными особенностями сознания, а, напротив, излишней простотой здешних нравов.
– Вот мы сейчас говорим-говорим, а над Капри висит луна, как сочная долька лимона, – сказал Саша.
– Человек, который не понимает своих интересов и сознательно вредит себе в течение жизни, в самом деле кажется загадочным. Народ, оставшийся архаическим образованием после запуска спутника и создания ядерного оружия, опасен и беспощаден.
– Я, разумеется, скрываю свои убеждения, – сказал Саша.
– Внешне я провожу линию интеллигентного человека, – добавил я.
Если бы в России не было русского языка, а разговаривали бы, например, по-немецки, то здесь вообще ничего бы не было. А так, по крайней мере, есть русский язык.
Когда кавказский человек с активным отношением к жизни хотел в советской Москве поужинать в ресторане, он всегда находил слова, чтобы получить вкусную пищу.
– Слушай, – говорил Кавказ, и так весомо произносил свое сознательно испорченное «слушай», влиятельно морщил нос и близко подносил к нему пальцы, отделяя себя языком тела от носителей непорченного языка, что официантка тут же начинала приветливо вилять шариковой ручкой. И некоторые богатые евреи из богемы тоже умели заказать себе что-нибудь вкусное, на их палочках шашлыка не было кусков из одного несъедобного жира, а на моих они были. Дело не просто в том, что официантка верила в грузино-еврейские чаевые. Она верила в языковой напор, постановку голоса. А русский, если он был со стороны, командировочный или просто с крашеной любовницей, никак не мог словесно пробиться к официантке, даже если был при деньгах. Он барахтался в пассивных словах. Поэтому русский ел говно.
Некоторые считают, что русский язык засорен большим количеством мерзких слов. К ним относится мат. Кроме того, постсоветский язык. Но советский язык – это все равно что носить сине-красную милицейскую форму с фуражкой: жмет, тесно, болтается, давит. Надеть на любого русского милицейскую фуражку – она окажется сильнее русского. Так было. Все выглядели милиционерами. Я почти не знал исключений.
Я люблю мат за его магнетизм. Но мне нравится тонкое перерождение нравов, нежный корректив в отношениях, когда «блядь» тихо переплавляется в «блин». Я люблю языковую «чуму», табачную смесь разных фень. Когда кончились шутки, высохли как понятие, потому что шуткой стало нельзя образумить действительность, слово сдалось – начались приколы. Я фильтрую базар, я строю людей, чумарю детей – чисто так, у меня все пучком, несмотря на то, что все так запущено.
В советские времена машины ездили по ночам с подфарниками. Подфарники – это скромно. Когда коммунизм кончился, сами собой перешли на ближний свет. Тем самым заявили о себе. Активно. То же самое и постсоветский язык. Зажгли ближний свет. А некоторые стали ездить с дальним.
Но те, что стали ездить с дальним, так быстро поехали, что половина из них оказалась в Москва-реке. Их там постоянно вылавливали. И потому язык выбрал все-таки ближний свет.
Он освещает то, что есть: женские ноги, мусорные баки, тоску по надежде, всякую дрянь. Подфарники освещали только самих себя. А ближний свет – это уже свет.
Поразительное чувство частичной правоты всех. Прав Грозный, обидевшийся на Курбского. Прав Николай, обидевшийся на декабристов. Прав Курбский, не стерпевший русского ренессанса. Прав обыватель, не верящий никому. Прав кабацкий Есенин. Прав мир искусств, отворачивающийся от вонючей России. Правы те, кто хочет имитировать Запад, вдохнуть в Россию его энергию. Никто не прав.
– А слабо вам замириться с государством, найти в нем что-нибудь «милое»? – спросил меня Саша.
Сомнительность попытки, квалифицируемой как предательство, мракобесие или усталость. «Милое» не находится, «милого» нет. Отчаянное пробуждение к вечным ценностям посреди говна. Хамское высокомерие вечно занятой собой власти, не имеющей времени объясниться с людьми. Новые обиды. Сила русской интеллигенции – внеправительственное мышление. Оно же – вечная слабость. Бесконечное письмо Белинского Гоголю.
Теперь, глядя на то, что случилось, мне кажется, что это произошло не со мной. В России быть пессимистом – как отстреляться. Ничего не принять, никого не признать. Стоишь – поплевываешь. Если будет лучше, чем ты сказал – забудут. Если хуже, призовут к ответственности: «Ты обещал!»
Редкие случаи благородного служения отчизне, никогда не признаваемые подозрительными современниками. Неверие в собственность, нажитую нечестно. Зуд передела. Горечь во рту – основной привкус родины. Неспособность заставить страну работать на себя. Неспособность преодолеть извечную отчужденность государства от человека. Бесконечное нытье. Словоблудие диссиды. Мартиролог. Бесконечный сволочизм русской жизни. Когда жизнь идет вопреки жизни. Возведение отчаяния в степень героизма и последней национальной истины. Разочарование диктует отвращение к стране.
– Дух Лермонтова, – обобщил Саша.
Мы не могли с ним наговориться. Мы говорили и обобщали. Ночи напролет. Наши слова сливались в экстазе.
Пробуждение кондовой России. Она выдвигает идею предательства, соблазна совращения страны Западом, евреями, грамотеями. Все забывается. И повторяется. Долгая ночь политических разборок, которых за глаза хватает на целое поколение.
В чем чудо России? В русской патологии есть дополнительное измерение жизни. Вот главная ценность. Да, но кто принадлежит этому измерению? Низы безответственны, противны. Интеллигенция как сословие истерична. Никого нет, но есть люди.
– Они приоткрываются и исчезают, – предположил Саша.
Говорят, отношения между людьми в России уникальны. Разговор, действительно, может зайти далеко. Глубоко. В дополнительном измерении между мной и Сашей проскакивает искра. Мы озаряемся, и тогда нам кажется, но то, что нам кажется, никогда не будет. Однако на секунду, когда в темноте мы озаряемся, это «кажется» полно очистительной энергии. Она приводит случайный разговор в состояние экзистенциального обнажения.
– Здравствуйте! Почему не здороваетесь?
– Да неохота.
– Что так?
– Ну, если здороваться, то потом надо, по большому счету, прощаться. Не мое это.
– Вы – Серый?
– Ну!
О русских написано много, как ни о ком. Но русские не читают ученых записок. Их воспевают или поносят, а русские не читают. Ничего не доходит. Раньше сбрасывали на железный занавес. Оказалось – хуже.
Мы летим с Сашей на коллоквиум в Бухарест. Бухарест не принимает. Садимся в Софии. В аэропорту открываем утреннее пьянство. Заливаемся водкой. Саша хочет домой. Сует мне деньги.
– Посади в машину. Меня – в Чертаново!
– Здесь нет Чертаново. Это София.
– Хочу в Чертаново!
Он выбегает на площадь. Садится в такси. Таксист увозит его в Чертаново. Я – один. Я прихожу в Румынии на коллоквиум, стою, пью вино и вызываю к себе интерес.
– Вон русский стоит.
Французы, немцы, поляки стоят – и ничего. А русский встал – сразу интересно. Русский обязательно чем-нибудь отличится. Или опоздает. Или забудет что-нибудь. Или потеряет. Или сморозит чушь. Или блеснет умом. Или кого-нибудь возьмет и выебет. Или наблюет на пол.
И я, загадочный русский, знаю: меня нельзя разгадать. Я не поддаюсь анализу. Анализу поддаются разумные существа. Я сам не знаю, что выкину, руководствуясь неинтеллегибельными соображениями. Могу броситься в огонь и спасти ребенка. А могу пройти мимо. Пусть горит! Пусть все горит! Я, моральный дальтоник, не вижу различия между «да» и «нет». Мне говорят, что я – циник. Но это уже звание. А я – без звания. Может быть, я бессовестный? А то – как повернется. Я люблю глумиться, изводить людей. Но я помогу, если что. Я хочу, чтобы уважали мое состояние. У меня, может быть, тоска на душе. Тоска – это заговор «всего» против меня.