Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 33

Статуэтка, стоявшая перед ним и освещенная со всех сторон, дышала восхитительным примитивом чувств своих сочных красно-золотых тонов. Это лицо было воистину целомудренным, прекрасным и материнским. Он еще никогда не видел, чтобы эти три свойства совпадали. Но тут они были явственно выражены: это лицо было одновременно целомудренным, прекрасным и материнским. И в то же время оно выдавало душевное страдание, ничуть не противоречившее ни целомудрию, ни красоте, ни материнству. В нем было и страдание, и то триединство свойств, о котором он знал по теологическим трактатам и лоретанской литании, но еще никогда не видел воочию.

В этот момент — хотя он был отнюдь не склонен к преувеличениям чувств — она показалась ему самым прекрасным из всех его многочисленных сокровищ искусства, этот изрезанный и раскрашенный кусок липовой древесины, размером едва ли больше хорошего словаря; он вытащил ее из всякой рухляди в ризнице: великолепные сочные красные и золотые краски были немного потерты. Он медленно обошел вокруг письменного стола, чтобы разглядеть фигурку поподробнее и со всех сторон; ему не удалось обнаружить у нее ни единого недостатка, в манере мастера не было никаких следов взвинченности или экзальтации — ни в естественной прелести ее облика, ни в складках ее плаща, ни в изгибе рук или в склоненной шее. И поразительное сочетание смирения и гордости в посадке головы этой необычайно красивой женщины, выражавшей парадоксальное триединство, теперь впервые не казалось ему парадоксальным. Даже дитя у нее на руках нравилось, хотя вообще-то он испытывал неприязнь к любым изображениям младенца Иисуса: все они были большей частью неудачными — либо слишком сладкими, либо слишком грубыми, — точно так же, как живые дети: те тоже казались ему либо слишком сладкими, либо слишком грубыми, пошлыми, бестактными.

Фишер подошел поближе и стал пристально разглядывать дитя на руках у Богоматери, оно было меньше указательного пальца. Теперь он почувствовал легкое недовольство: ему не нравились скульпторы, которые даже и в таких маленьких статуэтках придавали младенцам естественные пропорции тела, — они всегда напоминали ему эмбрион.

Поджав губы, Фишер подтащил свое кресло поближе, чтобы сесть; он почувствовал, что побледнел, и череда счастливых и радостных, почти религиозных мыслей резко прервалась. Им вновь овладело прежнее настроение: смесь скуки и отвращения. Взгляд его по-прежнему покоился на маленькой фигурке, но он уже не видел ее…

Фишер вздрогнул, когда раздался стук в дверь, торопливо убрал статуэтку со стола и поставил ее на верхнюю полку книжного стеллажа позади ряда огромных томов, где ее совсем не было видно…

— Войдите! — крикнул он.

Увидев своего секретаря с гранками в руке, он сразу же заскучал — на него вновь напало безмерно приглушенное отчаяние с примесью безмерно приглушенной горечи.

— Пришли гранки, господин доктор, — сказал молодой человек. — Для первого номера «Агнца Божия», только что прибыли.

Молодой человек выжидательно смотрел на него — бледный тщедушный юноша, выглядевший смиренным и в то же время интеллектуальным — сочетание, которое он вообще-то любил, но которое сегодня показалось ему отвратительным.

— Спасибо, — процедил Фишер. Потом взял шершавые листы и добавил: — Все в порядке.

По тому, как молодой человек ссутулился и втянул голову в плечи, он понял, что тот обиделся.

«Ничего не скажешь, — подумал он, когда секретарь вышел, — этот первый номер „Агнца“ и впрямь большой успех: нехватка бумаги, трудности с получением лицензии, отчаянные поиски авторов и действующей типографии в этом городе, казавшемся вымершим, — все это удалось преодолеть за шесть недель с самоотверженной помощью этого молодого человека. На это же время пришелся и безумный день капитуляции, который принес новые политические трудности. И, несмотря на все это, нам удалось выпустить первый номер „Агнца Божьего“».

Фишер уныло взял в руки гранки и пролистал их без всякого интереса. Ну, это все дело секретаря, пусть тот прочтет корректуру и распорядится насчет верстки. Он отложил гранки в сторону, оставив в руке только титульный лист: на нем была изображена страшно безвкусная виньетка, уже в течение полувека украшавшая заголовок журнала. Во всех библиотеках и во всех книжных шкафах католических семейств можно было ее увидеть. Кипы томов «Агнца» вываливались из папок, пылились на шкафах и в кладовках — миллионы экземпляров с этой виньеткой. Поистине омерзительный рисунок: почти наголо стриженный ягненок с усталым выражением морды и смиренно опущенным хвостиком, на шее которого красовался вымпел с крестом.

«Его преосвященство господин кардинал просит вас принять в подарок эту маленькую статуэтку, поскольку вам удалось вопреки всем трудностям вновь… поставить на ноги „Агнца Божьего“, — сказал ему настоятель собора. — Мы ожидаем большого успеха от этой первой после войны попытки издать религиозный журнал…»

Тут Фишер отложил в сторону и титульный лист: ему только теперь пришло в голову, что он был вознагражден миниатюрным сокровищем за то, что ему удалось объединить под этой виньеткой и напечатать несколько слабых статеек. Но ирония, заключавшаяся в этом факте, не доставила ему никакого удовольствия. Он устал, скука и отчаяние, по-видимому, слились воедино еще прочнее — получился вялый бесконечный поток, горечи которого явно не хватало, чтобы сделать его возбуждающим…





Зазвонил телефон. Он снял трубку и назвал себя.

— Больница «Милосердных Сестер», — сказал голос в трубке.

— Да, что случилось? — спросил Фишер, сразу встревожившись.

— Все хорошо, — сказал тот же незнакомый голос. — Состояние вашей дочери удовлетворительное. Ей намного лучше. Доктор Вайнер провел переливание крови, и вполне удачно. До сегодняшнего вечера должно выясниться, надолго ли это улучшение.

— Спасибо, сестра! — крикнул он в трубку. — Большое спасибо! Позволю себе нынче же вечером появиться у вас. Пожалуйста, передайте привет моей дочери.

— Прекрасно. Вы назначили премию для женщины-донора. Можно прислать ее к вам?

— Естественно, — воскликнул он, — само собой разумеется! Я буду рад вручить ей эту небольшую сумму в знак признательности. Вы хотите еще что-то сказать?

— Нет. Значит, до вечера.

— До свидания, — произнес он и положил трубку…

Короткий миг радости миновал, как только он положил трубку и услышал тихий металлический щелчок рычага. И вновь на него навалилось это ощущение — словно он стоял по шею в огромном, бесконечном водоеме, чья тепловатая вода подступала ко рту: скука, отвращение и крошечная примесь удовольствия…

Во время войны выпадали минуты, когда жизнь была для него почти прекрасной, — по крайней мере, тогда существовали опасность и угроза, ежедневная угроза, которая была тем прекрасней, чем надежней были средства защиты: солидное бомбоубежище, деньги, всевозможные запасы и уверенность, что в политическом отношении он всегда будет чист, что бы ни случилось. Само собой разумеется, он был в партии, даже имел несколько встреч с видными нацистами, — кстати, они показались ему в каком-то смысле «настоящими парнями». Но в то же время у него имелось довольно пространное секретное письмо архиепископа о том, что он, Фишер, вступил в партию по его указанию, можно сказать, под его давлением, как бы для выполнения некоей религиозной миссии…

С тех пор как война кончилась, все у него шло как по маслу до такой степени, что стало даже противно: зарабатывать деньги было так легко, что его охватывало омерзение всякий раз, как он вынимал пачки денег из сейфа, пересчитывал и опять запирал. Было бы просто смешно открыть счет в каком-либо банке и тем самым попасть под контроль: половина мансарды, заваленная предметами искусства, которые он убрал с глаз долой, потому что они ему разонравились, принесла ему больше денег, чем он получил бы в прежние времена за продажу двух имений…

«Раньше, — подумал он, раскуривая сигару и вновь не глядя листая гранки „Агнца“, — раньше многое доставляло радость: например, читать Гете, излагать письменно мысли о прочитанном, филигранно отделывать записи и потом видеть их напечатанными. Или основать какой-нибудь религиозный журнал, следить за его становлением и развитием, даже если впоследствии приходилось отдавать его в руки вялых и бездарных церковных властителей. Теперь ничто не интересует…»