Страница 7 из 25
Испытывая радость от сознания близости к Клавдию и что он может быть уверен в своем завтрашнем дне - а большего при его богатстве и знатности рода ему и не надо от жизни - Вителлий Старший смахнул воображаемую слезу и патетически произнес:
- Этот эдикт вызвал истинную любовь народа к нашему цезарю!
- Фи - народа! - брезгливо поджала губы Мессалина. - Скажи еще плебса!
- И плебса тоже! - наклонил голову старый сенатор, понимая, что это тот самый редкий случай, когда и упрямство может пойти ему на пользу. - И преторианцев!
Всех, кому власть цезаря дороже республиканской неразберихи!
Он залпом осушил кубок и продолжил:
- Наш цезарь сделал то, что не смог сделать ни один из его предшественников! Он обожествил свою бабку Ливию, о чем она всю жизнь тщетно просила Тиберия, и свою мать, Антонию Младшую, которая отказалась принять такую честь из кровавых рук Калигулы!
- Да, это так! - согласился Клавдий, но тут же помрачнел от мысли, что ему удалось обожествить свою мать лишь потому, что она к тому времени была уже мертва.
- Это ли, спрашиваю я вас, не вершина человеческой мудрости и справедливости? – переведя дух, громко, словно на заседании сената вопрошал Вителлий. - А прибавьте к этому неустанную заботу нашего цезаря о благоустройстве и снабжении города, его бесплатные раздачи хлеба народу и пышные зрелища?! Даже при божественном Августе, - многозначительно поднял он палец, - было лишь по десять заездов колесниц в день, теперь их двадцать четыре!..
Кивнув, Клавдий удобно подпер щеку ладонью и задумался.
«Благоустройство... зрелища... мудрые эдикты... Эх, Луций, ты неисправим! Да, я приказал казнить Херею, причем тем самым мечом, которым он зарезал Гая. Но так поступил бы на моем месте любой правитель, дабы навсегда отбить у своих подданных охоту к подобным заговорам! И Юлию Лупу велел отрубить голову, но лишь затем, чтобы Мессалина не разделила однажды участь Цезонии, а мои дети – дочери Гая!»
Будучи истинным сыном своего жестокого времени, когда травля зверей в цирке и гладиаторские бои были любимыми зрелищами римлян, Клавдий не без удовольствия вспомнил подробности той казни. Если Херея и особенно Сабин, сам бросившийся на 24 меч, умерли быстро, как и подобает настоящим мужчинам, то Юлий Луп вдоволь насладил всех видом своих мучений. Этот центурион так дрожал, подставляя голову палачу, что погиб лишь со второго удара...
«Что там еще: две-три сотни изданных мною эдиктов, которые я с радостью променял бы на один-единственный свиток ветхого папируса? Нет, Луций! - мысленно возразил неумолкающему сенатору Клавдий. - Если уж говорить о мудрости, то она была бы полезна не там, где ты говоришь, а на листах моих будущих книг. Но увы, в ущерб им, я должен нести бремя императорской власти и не иметь даже возможности диктовать скрибе свои труды. Только эдикты!.. Только прошения!..»
В его душе вдруг поднялась глухая ненависть ко всем этим казенным бумагам.
Да, ему нравилось быть цезарем, человеком, стоящим выше земных слабостей и недостатков, живым полубогом, окруженным небывалым почетом и властью.
Нравилось все: рукоплескания публики при его появлении в цирке; поэмы и гимны, посвященные ему; выбитые с его профилем монеты. Нравились торжественные выезды, заискивающие лица сенаторов, и главное, без чего он уже не мыслил себя, - это тяжеловесное и сладкое, как золотой ауреус, имя: Тиберий Клавдий Цезарь Август. Если бы только между ним и всем этим, словно пес на охране спелого винограда, не стояли государственные дела!..
- Послушай, Луций! - неожиданно обратился он к старому сенатору, прерывая его бесконечный поток восторженных излияний. - Уж если мы заговорили о мудрости, то, как тебе нравится такая мысль: «Первое, что сделал Ромул, основав Рим, это дал разноликой толпе законы - единственное, что могло сплотить ее в великий народ»?
- По-моему, первое, что он сделал - так это ухлопал беднягу Рема! - усмехнулась Мессалина.
- Нет! - осторожно возразил ей Вителлий Старший. - Своего брата он убил до того, как укрепил Палатинский холм, после чего и издал эти законы. Но мысль, действительно, не плоха! Если не ошибаюсь, ее высказал Тит Ливии?
- Д-да... - помявшись, кивнул Клавдий. - Я только позволил себе несколько видоизменить ее... Он с надеждой взглянул на Вителлия Старшего и тут же пожалел о своих словах. Лицо старого сенатора, в котором он так надеялся встретить истинного ценителя истории, расползлось в сладчайшей улыбке.
- И ты так скромно говоришь «несколько»? - вскакивая с ложа, закричал он. - Да после твоего вмешательства она стала поистине гениальной! Какая глубочайшая мысль! Какое великолепное развитие! Но, право, цезарь, стоит ли копаться в таком отдаленном прошлом, когда твои нынешние творения – любой твой новый эдикт 25 1 Ауреус - древнеримская монета высшего номинала.
26 стоит целою тома Тита Ливия! Ибо ты не просто описываешь прошедшие дни, а вершишь нашу сегодняшнюю историю! Не так ли, величайший?
Клавдий хотел поспорить, но, опасаясь, что любое его слово обрушит на него новый поток льстивых слов, которые Луций с успехом применял и при Калигуле, он предпочел за лучшее молча улыбнуться просиявшему собеседнику, и перевел глаза на его сына. Но и здесь ему не было поддержки. Судя по виду Авла, все его существо жило одним желанием как можно скорее приняться за яблоки, которые уже были готовы внести видимые в приоткрытую дверь слуги.
- Один! Совсем один... - в отчаянии подумал Клавдий.
- Ты что-то сказал, дорогой? - оживилась заметно скучающая Мессалина.
- Да-да, пора кончать завтрак! - встрепенулся Клавдий, давая привратнику знак уносить яблоки обратно, к явному огорчению Вителлия Младшего. И прежде чем снова отдалиться от этого мира во времена, которые помнили еще великого Гомера, по-гречески процитировал стихи из «Одиссеи»: - «Целый мы день до вечернего мрака ели б прекрасное мясо и сладким вином утешались!..»
...И сказал Ромул, дав своему народу законы, на которых во все времена покоилось затем могущество Римского государства:
Слушайте меня, жители славного Рима! Я основал для вас этот город и сам провел плугом священную черту, очертившую его границы!
Да, это так! - дружно ответила ему толпа.
- Я превратил новый город в крепость, сделав его единственным местом на земле, где можно не опасаться за свою жизнь!
- Да! - повторила толпа, с восхищением взирая на царя, окруженного свитой из двенадцати ликторов, которых Ромул завел себе по этрусскому обычаю. В руках каждого ликтора была фасция - связанный кожаными ремнями пучок прутьев с воткнутой в него секирой. И все эти ликторы по первому слову царя готовы были высечь прутьями виновного, а то и отрубить ему голову.
Но как ни грозен был вид такой охраны, римляне откровенно любовались Рому лом и во всеуслышанье сравнивали его с вождями своих прежних племен:
- Наш царь куда как величественней правителя моего бывшего города!
- Что твоего?! Его трон выше и богаче тронов всех соседних царей!
- А пурпурный плащ и сапожки будут, пожалуй, понарядней, чем даже у владыки самой Этрурии!
С улыбкой слушал эти слова Ромул. Не случайно повелел он изготовить себе такой роскошный плащ, красные сапоги и позолоченный трон. Не 27 случайно рядом с ним стояли ликторы. Понимая, что для неотесанного люда его законы станут святыми лишь тогда, когда сам он внешними знаками власти внушит к себе почтение, Ромул стал держаться с необычайной важностью и перенял многое из обычаев соседей, особенно этрусских царей. Не было случайностью и то, что Ромул выбрал местом, схода высокий холм за городскими воротами. Во-первых, ему хотелось, чтобы народ воочию убедился, как много сделал он для него, построив такую крепость. А во-вторых, то, что он собирался сказать, не предназначалось для ушей немногочисленных римских женщин, оставшихся в городе.