Страница 23 из 55
С живой яркой жизнью его связывали лишь две нити: его вера в Римскую католическую церковь и мистическое преклонение перед «строителем империи» Джеймсом Дж. Хиллом. Хилл воплощал в себе то качество, которого был лишен Миллер: чувство вещей, ощущение вещей, возможность предугадать дождь по ветру на щеке. Мозг Миллера с опозданием работал над давними решениями других людей; ни разу в жизни он не почувствовал внутреннего равновесия ни в одной вещи, которую держал в руках. Его утомленное, приземистое тело дряхлело в гигантской тени Хилла. Двадцать лет он провел в одиночестве с именами Хилла и Господа на устах.
В субботу в шесть утра Карл Миллер проснулся в безукоризненно чистой тишине. Встав на колени у кровати, он преклонил на подушку свою русую, уже тронутую сединой шевелюру и неровную щеточку усов и несколько минут молился. Затем он стянул с себя ночную рубашку – как и большинство представителей его поколения, он терпеть не мог пижам – и облачил свое тощее, бледное, безволосое тело в шерстяное белье.
Он побрился. Тишина в соседней спальне, где, нервно ерзая, спала его жена. Тишина в отгороженном ширмой углу холла, где стояла кроватка сына, и среди книжек Элджера, коллекции сигарных коробок, поеденных молью вымпелов – «Корнелл», «Хамлайн» и «Привет из Пуэбло, Нью-Мехико», – а также других личных вещей спал мальчишка. Снаружи слышались резкие крики птиц, шум проходящих на выпас стад и, как фон, низкий нарастающий стук колес проходящего в шесть пятнадцать транзитного, шедшего в Монтану и дальше, к зеленому побережью. Когда холодная капля упала с полотенца ему на руку, он резко поднял голову – до него донесся слабый звук с кухни внизу.
Он торопливо вытер бритву, накинул на плечи спущенные подтяжки и прислушался. На кухне кто-то ходил, шаги были легкими, поэтому он был уверен, что это не жена. С приоткрытым ртом он быстро сбежал по лестнице и открыл кухонную дверь.
У раковины, одной рукой держась за все еще капающий кран, а второй рукой держа полный стакан воды, стоял сын. Красивые глаза мальчика, в которых читались испуг и стыд, еще тяжелые ото сна, встретились с глазами отца. Он был бос, рукава и штаны пижамы были подвернуты.
На мгновение оба молча замерли – брови Карла Миллера опустились, а брови сына поднялись, будто пытаясь уравновесить крайности переполнявших их обоих чувств. Затем щеточка родительских усов зловеще опустилась, прикрыв рот; он окинул быстрым взглядом окружающую обстановку, чтобы убедиться, все ли стоит на своих местах.
Кухня была украшена солнечными лучами, бившими по кастрюлям и делавшими гладкие доски пола и столешниц желтыми и чистыми, словно пшеница в поле. Здесь был центр дома, здесь горел очаг; как русские матрешки, стояли друг в друге кастрюли, и весь день на высокой пастельной ноте посвистывал пар. Ничего не было сдвинуто, ничто не тронуто – только кран, с которого в раковину все еще медленно падали блестящие капли воды.
– Что ты делаешь?
– Ужасно захотелось пить, я подумал, что надо сходить вниз и налить…
– Разве ты сегодня не должен причащаться?
На лице сына появилось выражение сильнейшего изумления.
– Совсем позабыл.
– Ты пил воду?
Едва с его губ сорвалось слово, как Рудольф понял, что ответ был неверный, но негодующий взгляд выцветших, блеклых глаз заставил его сказать правду до того, как смогла вмешаться его воля. Еще он понял, что не надо было ему спускаться вниз; стремясь к правдоподобию, он решил оставить у раковины в качестве улики влажный стакан; излишняя правдивость воображения его и подвела.
– Выливай воду! – скомандовал отец.
Рудольф в отчаянии перевернул стакан.
– Да что с тобой такое, а? – раздраженно спросил Миллер.
– Ничего.
– Ты вчера исповедался?
– Да.
– Тогда зачем ты решил пить воду?
– Не знаю, я позабыл…
– А может, тебе кажется, что твоя жажда гораздо важнее твоей веры?
– Я забыл. – Рудольф почувствовал, что сейчас расплачется.
– Это не ответ.
– Ну, так получилось.
– Берегись! – Отец перешел на повышенный инквизиторский тон. – Если уж ты так забывчив, что забываешь о своей вере, придется принимать меры.
Последовавшую паузу заполнил Рудольф:
– Я не забываю!
– Сначала ты начинаешь пренебрегать верой, – воскликнул отец, все больше распаляясь, – затем ты начинаешь лгать и красть, а там уже недалеко до исправительного дома!
Даже эта привычная угроза не могла сделать глубже пропасть, которую узрел перед собой Рудольф. Он должен был либо сейчас же рассказать все, подвергнув тело свое неминуемым жестоким побоям, либо ждать кары небесной, приняв Кровь и Тело Христово со святотатством на душе. Из двух кар первая представлялась куда как ужаснее – он боялся не столько самих побоев, сколько той дикой ярости неудачника, с которой эти побои будут наноситься.
– Поставь стакан, иди наверх и одевайся, – приказал отец, – а когда придем в церковь, перед причастием встанешь на колени и попросишь Господа простить тебя за твое легкомыслие!
Какой-то случайный акцент в формулировке этой команды подействовал словно нейтрализатор смятения и ужаса, овладевших Рудольфом. В нем поднялась волна необузданного гордого гнева, и он с силой швырнул стакан в раковину.
Отец издал натужный хриплый звук и попробовал схватить мальчика. Рудольф увернулся, опрокинул стул и попытался скрыться за кухонным столом. Он резко вскрикнул, когда отцовская рука ухватила его за скрытое пижамой плечо, затем почувствовал, как по его голове глухо стукнул кулак, а затем посыпались скользящие удары по верхней части туловища. Двигаясь туда и сюда, пытаясь освободиться от хватки отца, то тащившего, то приподнимавшего его, инстинктивно пытаясь схватить его за руку, чувствуя резкую боль от толчков и растяжений, он не издал ни звука, лишь несколько раз истерично рассмеялся. Не прошло и минуты, как удары неожиданно прекратились. После затишья, во время которого оба резко вздрагивали, изредка роняя обрывки неразборчивых слов, Карл Миллер, все это время цепко удерживавший Рудольфа, силой и угрозами заставил сына подняться наверх.
– Одевайся!
Теперь Рудольф дрожал от обиды и холода. Голова болела, на шее появилась длинная неглубокая царапина от отцовского ногтя; одеваясь, он всхлипывал и вздрагивал. Он видел, что в дверях стоит мать в халате, ее морщинистое лицо сжимается, растягивается, а затем опять сжимается, формируя новые серии морщин, расплывающиеся и расходящиеся от шеи к бровям. Гнушаясь ее нервными и тщетными попытками приласкать его, грубо от нее уклонившись, когда она попыталась прикоснуться к шее мазью, он, все еще неровно дыша, торопливо привел себя в порядок. Затем вслед за отцом он вышел из дома и направился по дороге к церкви.
Они шли молча, если не считать машинальных приветствий Карла Миллера попадавшимся по дороге знакомым. Жаркую воскресную тишину нарушало лишь неровное дыхание Рудольфа.
Отец решительно остановился у дверей церкви:
– Я полагаю, что тебе лучше еще раз исповедаться. Иди расскажи отцу Шварцу, что ты совершил, и попроси у Господа прощения.
– Ты тоже не сдержался! – быстро сказал Рудольф.
Карл Миллер шагнул к сыну, и тот из предосторожности сделал шаг назад.
– Хорошо, пойду.
– Ты будешь меня слушаться? – крикнул отец, тут же сорвавшись на хриплый шепот.
– Ладно, ладно…
Рудольф вошел в церковь, уже второй раз за последние два дня ступил в исповедальню и встал на колени. Створка открылась почти сразу.
– Каюсь, что пренебрегал утренней молитвой.
– Это все?
– Да, все.
Он готов был расплакаться от ликования. Теперь уже никогда в жизни ему не удастся с легкостью поставить какую-то абстракцию выше собственного покоя и собственной гордости. Он переступил незримую черту и осознал, что оказался в изоляции, – осознал, что теперь это относилось не только к тем моментам, когда он становился Блэтчфордом Сарнемингтоном, но и ко всей его внутренней жизни. До сих пор такие явления, как «безумные» амбиции, уколы стыда и страхи, были для него не более чем личные сомнения, не замечаемые ввиду престола его «официальной» души. Теперь же он интуитивно осознал, что его личные сомнения и были им самим, а все остальное выступило в роли разукрашенного фасада и удобного знамени. Окружающий мир вытолкнул его на пустынную и сокровенную дорогу юности.