Страница 2 из 55
Впервые чувство превосходства проявилось у Энсона под действием по-американски скуповатого почтения, с которым к нему относились в коннектикутской глубинке. Родители ребят, с которыми он играл, всегда интересовались, как поживают его папа и мама, и испытывали радостное волнение, когда их детей приглашали поиграть в дом Хантеров. Такое положение вещей он воспринимал как естественное; он испытывал нечто вроде раздражения, когда случалось так, что не он являлся центральной фигурой, а дело при этом касалось денег, положения или власти – и это сохранилось у него на всю жизнь. Бороться за первенство с другими мальчишками он считал ниже своего достоинства – он ждал, что ему и так все достанется, а когда этого не происходило, он просто ретировался в свою семью. Семьи ему было достаточно, поскольку на востоке Америки к деньгам все еще относятся как к феодальным привилегиям, и их сила формирует кланы. А вот у снобов с американского Запада деньги семьи разделяют, формируя слои общества.
К восемнадцати годам, когда Энсон прибыл в Нью-Хейвен, он превратился в высокого коренастого юношу с открытым лицом и здоровым от упорядоченной школьной жизни румянцем. Волосы у него были светлые и от природы смешно торчали на голове, а нос был крючковатый – эти две черты не позволяли назвать его красивым. При этом он обладал обаятельной уверенностью и стильной бесцеремонностью, так что люди из высших классов без всяких объяснений – просто столкнувшись с ним на улице – безошибочно узнавали в нем богатого парня, окончившего самую лучшую школу. Тем не менее популярностью в университете он не пользовался из-за своего чувства превосходства – его независимость все считали эгоизмом, а его отказ принять с должным трепетом йельские стандарты поведения, казалось, принижал всех тех, кто эти стандарты чтил. Поэтому задолго до окончания университета центр его жизни сместился в Нью-Йорк.
В Нью-Йорке он чувствовал себя как дома. Там у него был особняк, в котором были «слуги, которых в нынешние времена уже не сыщешь», и семья, для которой он, благодаря своему неизменно хорошему настроению и умению устраивать дела, быстро превратился в центр притяжения. Еще там были балы и дебютантки, и подобающе-мужественный мир клубов, и периодические буйные кутежи с прекрасными девушками, которых в Нью-Хейвене видели не ближе, чем с пятого ряда партера. У него были вполне традиционные желания, среди которых фигурировала даже безупречная тень, на которой он со временем женится, но его желания отличались от желаний большинства молодых людей тем, что они не были подернуты туманной дымкой неопределенности и не относились ни к «идеалам», ни к «иллюзиям». Энсон безоговорочно принимал мир больших денег и больших трат, мир громких разводов и разгула, мир снобизма и привилегий. Жизни многих из нас оканчиваются компромиссами, а его жизнь с компромисса началась.
Я познакомился с ним в конце лета 1917 года, когда он только-только окончил Йель и, как и все остальные, поддался систематически нагнетаемой военной истерии. В сине-зеленой форме морской авиации он приехал в Пенсаколу, где оркестры при гостиницах играли «Прости, дорогая», а мы, молодые офицеры, танцевали с местными девушками. Он нравился всем; хотя для общения он избрал кружок любителей выпить, а пилотом оказался так себе, даже инструкторы относились к нему с заметным уважением. Он всегда подолгу беседовал с ними своим уверенным, рассудительным голосом, и беседы завершались тем, что ему обычно удавалось спасти себя – или, что случалось чаще, другого офицера – от надвигающихся неприятностей. Он отличался общительностью, склонностью к похабству и здоровой жаждой удовольствий, и все сильно удивились, когда он влюбился в довольно консервативную и добропорядочную девушку.
Ее звали Пола Лежендр – темноволосая и серьезная красавица, родом откуда-то из Калифорнии. У ее семьи был зимний дом недалеко от города, а она, несмотря на чопорность, была очень популярна; существует целый класс мужчин, которые, благодаря своему эгоизму, терпеть не могут женщин с чувством юмора. Но Энсон был вовсе не из таких, и мне было непонятно, как ее «искренность» – так называли эту ее черту – смогла привлечь его острый и отчасти язвительный ум.
Как бы там ни было, но они влюбились друг в друга – и на ее условиях! Он перестал ходить по вечерам на сборища в бар «Де Сото», и, где бы они ни появлялись вместе, все замечали, что их двоих полностью поглощает бесконечный многозначительный диалог, который, как казалось, длился без перерыва несколько недель. Много позже он мне рассказывал, что беседовали они, в сущности, ни о чем, обмениваясь по-юношески незрелыми и даже бессмысленными утверждениями – возникшее со временем эмоциональное содержание беседы не имело отношения к словам, а родилось в силу одной лишь глубокой серьезности тона. Это было нечто вроде гипноза. Часто случались перерывы, и тогда диалог уступал место тому выхолощенному юмору, который обычно называют «весельем»; когда они оставались одни, беседа вновь возобновлялась, все в том же торжественном и приглушенном ключе, дававшем обоим ощущение единства чувств и мыслей. Любые помехи постепенно стали раздражать их обоих, они перестали воспринимать шутливый тон по отношению к жизни и даже умеренный цинизм своих ровесников. Счастливыми их делала лишь эта бесконечная беседа, и в ее серьезности их души согревались, слово у горящего янтарным огнем костра. Ближе к концу стали возникать паузы, не вызывавшие у них раздражения – слова умолкали, уступая страсти.
Как ни странно, этот диалог захватил Энсона точно так же, как и ее, и влиял на него столь же глубоко; в то же время Энсон отдавал себе отчет, что с его стороны было много неискренности, а с ее – простодушия. Отсутствие сложности в ее чувствах поначалу вызывало у него презрение, но под действием любви Пола для него расцвела и стала казаться глубокой, и презрению в его душе места больше не было. Он чувствовал: если ему удастся проникнуть в теплую и безопасную жизнь Полы, он будет счастлив. Долгая подготовительная фаза диалога смела любые ограничения – он научил ее тому, что сам узнал раньше от женщин посмелее, и она восприняла это с восхищением, всей глубиной своей непорочной души. Однажды вечером после танцев они договорились пожениться, и он написал матери длинное письмо. На следующий день Пола рассказала ему, что богата и обладает собственным состоянием – почти миллионом долларов.
Вышло так, словно они сказали друг другу: «Ни у тебя, ни у меня ничего нет; мы с тобой станем жить в бедности вместе», и прозвучало это так же восхитительно, хотя жить вместе им предстояло в богатстве. У них возникло чувство авантюрной общности. Но все же, когда в апреле Энсон получил отпуск и Пола с матерью поехали с ним на север страны, на Полу произвело глубокое впечатление то положение, которое его семья занимала в нью-йоркском обществе, и то, на какую широкую ногу они жили. Когда она впервые осталась с Энсоном наедине в доме, где он провел свое детство, ее охватило некое уютное чувство, словно она очутилась в полнейшей безопасности под неусыпным заботливым оком. Фотографии Энсона в шапочке выпускника школы, Энсона на коне, с сидящей за спиной зазнобой из какого-то давно забытого лета, Энсона среди веселых гостей на чьей-то свадьбе заставили ее ревновать его к прошлому, в котором не было ее; его властная личность столь плотно заполняла и характеризовала все это имущество, что ей захотелось немедленно выйти замуж за Энсона и вернуться в Пенсаколу уже в качестве его жены.
Но о женитьбе сию же минуту не могло быть и речи – даже помолвку следовало сохранять в тайне до окончания войны. А когда до конца его отпуска осталось всего два дня, ее неудовлетворение вынужденным ожиданием вылилось в намерение заставить его почувствовать точно такое же нетерпение. Они собирались за город на ужин, и в тот же вечер она решила поставить вопрос ребром.
В тот день с ними в отеле «Ритц» остановилась кузина Полы – строгая и критически настроенная девица, вообще-то любившая Полу, но слегка завидовавшая ее впечатляющей помолвке; Пола замешкалась, одеваясь, так что Энсона в номер впустила кузина, которая на вечеринку не собиралась.