Страница 226 из 230
-- То-то и есть! Весь вопрос в том -- будет ли Васька Буслаев на это способен?
-- Васька Буслаев?
-- Да... Читал ли ты былину о Ваське Буслаеве? Васька этот -- тип русского народа... Я высоко ставлю эту поэму... Тот, кому она пришла в голову -- живи он в наше время, был бы величайшим из русских поэтов.
И Тургенев стал анализировать характер и подвиги Васьки Буслаева, этого в своем роде нигилиста, которому все нипочем...
Нашим крайним славянофилам едва ли бы понравился этот анализ Тургенева.
XXXI
2-го августа природа как будто испугалась, что Тургенев станет называть ее хавроньей,-- появилось немножко солнца, немножко голубого неба и немножко летнего тепла.
Но Тургенев по-прежнему хандрил. Перед обедом прилег на диван перед овальным столом из карельской березы, сложил руки и после долгого, долгого молчания сказал мне:
-- Можешь ли ты пятью буквами предъявить характер мой?
Я сказал, что не могу.
-- Попробуй, определи всего меня пятью буквами. Но я решительно не знал, что ему ответить.
-- Скажи -- "трусь", и это будет справедливо.
Я стал не соглашаться, так как в жизни его несомненно были дни и минуты, которые доказывали противное. Но Тургенев стоял на том, что он трус и что у него ни на копейку воли нет.
-- Да и какой ждать от меня силы воли, когда до сих пор даже череп мой срастись не мог. Не мешало бы мне завещать его в музей Академии... Чего тут ждать, когда на самом темени провал. Приложи ладонь -- и ты сам увидишь. Ох, плохо, плохо!
-- Что плохо?
-- Жить плохо, пора умирать!
Эту последнюю фразу Тургенев часто повторял себе под нос в последние дни своего пребывания в Спасском.
-- Самое лучшее, Иван, -- сказал я, ощупав его голову, на которой действительно была впадина, незаметная под волосами,-- самое лучшее, пойдем и на биллиарде сыграем партию.
-- Пойдем! -- мелковато приподнимаясь, сказал Тургенев.
Иван Сергеевич играл на биллиарде ни хорошо, ни худо, так, как по большей части играют люди, для которых биллиард не составляет профессии. У нас с ним шансы были равные; но когда играл Тургенев, он, как человек впечатлительный, всею душою предавался игре -- приходил в комическое отчаяние от неудачи, не скрывал досады, видя успех противника, и никогда не играл молча или серьезно, как настоящий патентованный игрок. Проигравши партию, он тотчас же собирался мстить, жестоко мстить, и если выигрывал следующую партию -- торжествовал.
В немногие хорошие дни, когда ветер подувал с востока, теплый и мягкий, а пестрые, тупые крылья низко перелетавших сорок мелькали на солнце, Тургенев просыпался рано и уходил к пруду посидеть на своей любимой скамеечке. Раз проснулся он до зари и, как поэт, передавал мне свои впечатления того, что он видел и слышал: какие птицы проснулись раньше, до восхода солнца, какие голоса подавали, как перекликались и как постепенно все эти птичьи напевы сливались в один хор, ни с чем не сравнимый, непередаваемый никакою человеческой музыкой... Если бы было возможно повторить слово в слово то, что говорил Тургенев, вы бы прочли одно из самых поэтических описаний -- так глубоко он чувствовал природу и так был рад, что в кои-то веки, на ранней заре, в чудесную погоду, был свидетелем ее пробуждения...
Иногда после обеда все мы ездили кататься и заезжали в лес; собирали грибы и рвали еще неспелые орехи. Тургенев не отставал от детей.
Эти прогулки несомненно благотворно влияли на его одинокую, часто унылую душу -- он и за границей не позабывал о них. Вот что зимой 1882 года, собираясь в феврале приехать в Россию, писал он в маленьком письме к моей маленькой дочери:
"Летом мы будем опять в Спасском и будем опять ходить в лес и кричать: что я вижу! Какой прелестный подберезник! "
Затем летом 1882 года к ней же писал он в Спасское:
"Как бы я был рад ходить с тобой, как в прошлом году, по роще и отыскивать прелестные подберезники! G большим удовольствием рассказал бы тебе сказку и послал бы тебе одну главу; но голова моя настоящий пустой бочонок, из которого вылито все вино, и стоит он кверху дном, так что и новое вино в него набраться не может... Если же поправлюсь, то напишу тебе сказку -- именно о пустом бочонке".
Так и 2-го августа с прогулки вернулись мы, когда уже погасла заря, на темном небе загорались звезды, а по горизонту бегали зарницы...
Вернувшись в дом, Тургенев тотчас же взял свечу и пошел смотреть на барометр -- увы! барометр падал. Тургенев не поверил барометру...
На другой день 3-го августа, утром, он собирался выехать в Тулу, и ему не хотелось верить в возможность дурной погоды. Но не обманул барометр -- ночью небо покрылось тучами, зашумел дождь, и раскаты грома разбудили нас
XXXII
3-го августа все мы встали довольно рано; Иван Сергеевич должен был ехать в Тулу; жена моя должна была налить ему чай. Как раб привычки, Тургенев любил, чтобы чай продолжала разливать непременно она, а не Захар. (Чай он пил крепкий и очень сладкий.) В это утро он отправлялся в Тулу крестить сына у Ар-вых. И зачем он дал слово крестить, и зачем поехал, бог его знает!..
Ехать ему сильно не хотелось; во всех движеньях его при отъезде чувствовалось, что он движется не по своей воле.
Проводив Тургенева, я еще сидел за чайным столом и читал газеты, как вдруг, совершенно неожиданно, появился гость -- гость этот был Ник. Вас. Гербель.
Пришлось нам без хозяина напоить его чаем и предложить закуску.
Гербель очень сожалел, что не застал Ив. Серг. и что даже, встретившись с ним по дороге из Мценска, не догадался, что в закрытой коляске сидит Тургенев.
Глядя на бледное, осунувшееся лицо Николая Васильевича, я вспомнил, что он был отчаянно болен -- каким-то страшным расстройством нервов, повлиявшим на мозг. Сначала Гербель говорил здраво, но нервно и с какою-то необычной для него торопливостью. Затем вдруг, с дрожью в голосе, стал он рассказывать, как он чуть было не побил какого-то офицера, за то что тот осмелился сказать при нем: "Напрасно мы освободили Болгарию!"
Рассказывая этот случай, Гербель горячился все более и более, стуча кулаком по столу и задыхаясь от негодования:
-- Подлецы! Ни патриотизма, ни чести, ничего в них нет! Ничего!.. Слышать я не могу! До чего... до какого безобразия дошла Россия! Не-ет, не-ет... Я собственноручно готов задушить, убить каждого нигилиста, каждого равнодушного к таким злодеяниям... Не-ет! порядочные, честные люди так не думают.
И все более и более горячился он, хотя я и не возражал ему. Этот голос, это лицо показались мне подозрительными. Я всячески старался переменить разговор и спросил его, что он теперь переводит.
Гербель тотчас заговорил другим тоном. Сказал, что он привез с собой новый перевод из Байрона и привез с тем, чтоб я его выслушал.
Я повел его в сад и сел с ним под липами на одну из скамеек. (Старые липы эти были недалеко от дома расположены в виде круга.) Это место мы почему-то называли беседкой -- место было тенистое, хотя мы и не искали тени, так как после ночной грозы день был пасмурный.
Гербель вынул тетрадь и стал читать мне "Небо и земля", драматическую поэму Байрона, прося заметить ему, какие стихи, по-моему, неудачны.
Там были и хорошие стихи, и плохие, но я молчал и слушал.
Гербель читал с таким чувством, что вдруг приостановился и заплакал.
-- Понимаете,-- говорил он, -- что тут выражено! Какая тут глубина, какая страшная... мысль и какая сила!
Не успел Гербель кончить чтения, как на террасе издали показалась фигура Ив. Серг. Тургенева. Глазам не верилось.
-- Смотрите, Николай Васильевич,-- сказал я,-- неужели это идет к нам Тургенев?
И действительно, это был Тургенев. Он опоздал на поезд, послал в Тулу телеграмму и вернулся.