Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 216 из 230

   Приезд Дм. Вас. Григоровича в Спасское положил начало постепенному наплыву и других гостей, о которых в свою очередь будет упомянуто.

   Прежде всех (при Дм. Вас. Григоровиче) в Спасском появилась какая-то девушка, еще очень молодая. Если не ошибаюсь, это была одна из сомневающихся и колеблющихся... чему ей верить и куда идти -- по следам ли нигилизма, путем огульного отрицания, или кое-что признать и пристать к какой-нибудь либеральной партии, одна из тех, убеждениями которых управляет не наука, а случай. Я не помню ее фамилии. Она приезжала исповедовать Тургеневу свой образ мыслей или свое недомыслие, хотя, по-видимому, и не была коротко знакома с хозяином.

   Тургенев, по обыкновению, был с ней любезен, но сдержанно. Григорович был беспощаден, и, что всего удивительнее, она не только на него не сердилась,-- ей заметно нравилось, что так нецеремонно и так энергически-грубо низводил он с пьедестала тот идеал эманципированной девицы, которому она поклонялась. Тургенев же при нас, за чайным столом, вечером, заявлял, что у него ничего нет общего с анархистами или террористами, что он никогда им не сочувствовал и не сочувствует, что насилия и политические убийства никогда не достигают своей цели, напротив, вызывают долгую реакцию, останавливают естественный рост народов и отравляют общественный организм подозрительностью и напряженным чувством опасливого самосохранения; что в участи тех, которые у нас так бесплодно погибают, нет даже ничего истинно-трагического. И, развивая теорию трагического, Иван Сергеевич, между прочим, привел в пример Антигону Софокла.

   -- Вот это,-- сказал он,-- трагическая героиня! Она права, потому что весь народ, точно так же, как и она, считает святым делом то дело, которое она совершила (погребла убитого брата). А в то же время тот же народ и Креона, которому поручил он власть, считает правым, если тот требует точного исполнения своих законов. Значит, и Креон прав, когда казнит Антигону, нарушившую закон. Эта коллизия двух идей, двух прав, двух равнозаконных побуждений и есть то, что мы называем трагическим. Из этой коллизии вытекает высшая нравственная правда, и эта-то правда всею своею тяжестью обрушивается на то лицо, которое торжествует. Но можно ли сказать, что то учение или та мечта, за которую погибают у нас, есть правда, признаваемая народом и даже большинством русского общества?

   Здесь я передаю не самые слова Ивана Сергеевича, а суть его мыслей, вслух им высказанных. А что именно это он нам высказывал, я могу сослаться и на Григоровича, и на ту, которая вынуждала его говорить так, а не иначе.

   Пробывши в Спасском дня три или четыре, девица эта уехала. И так как ей непременно хотелось держаться каких-нибудь принципов, и так как в нигилизме она разочаровалась,-- она, прощаясь, сказала Тургеневу, что будет опортюнисткой.

   -- Ну, это уж все-таки лучше! -- ответил ей Тургенев.

XVII

   Тургенев когда-то лично знавал покойного писателя, князя Влад. Фед. Одоевского и высоко ценил его. Я, пишущий эти строки, в 1858 году, незадолго до его кончины, встретился с князем за границею -- в Веймаре. Он тотчас же догадался, что я болен, стал навещать меня в гостинице и начал по-своему, гомеопатией, безуспешно лечить меня. Кажется, достаточно было один день провести с этим человеком, чтоб навсегда полюбить его. Но свет глумился над его рассеянностью,-- не понимая, что такая рассеянность есть сосредоточенность на какой-нибудь новой мысли, на какой-нибудь задаче или гипотезе.

   Посреди своего обширного кабинета, заставленного и заваленного книгами, рукописями, нотами и запыленными инструментами, князь Одоевский, в своем халате и не всегда гладко причесанный, многим казался или чудаком, или чем-то вроде русского Фауста. Для великосветских денди и барынь были смешны и его разговоры, и его ученость. Даже иные журналисты и те над ним иногда заочно тешились. И это как нельзя лучше выразилось в юмористических стихах Соболевского, которые, по счастью, сохранились в памяти Ивана Сергеевича. Припомнив их, Тургенев несколько раз повторял их вслух и читал не без удовольствия.

   Это было в дождливый день, не то 29-го, не то 30-го июня. "Случилось раз",--читал Иван Сергеевич, стараясь читать как можно серьезнее, но придавая комический оттенок своему лицу и повышениям своего голоса:

   "Случилось раз, во время оно,

   Что с дерева упал комар,

   И вот уж в комитет ученый

   Тебя зовут, князь Вольдемар.

   Услышав этот дивный казус,

   Зарывшись в книгах, ты открыл,

   Что в Роттердаме жил Эразмус,

   Который в парике ходил.

   Одушевясь таким примером,

   Ты тотчас сам надел парик

   И, с свойственным тебе манером,

   Главой таинственно поник.

   "Хотя в известном отношеньи,--

   Так начал ты,-- комар есть тварь,

   Но, в музыкальном рассужденьи,

   Комар есть в сущности -- звонарь,

   И если он паденьем в поле

   Не причинил себе вреда,--

   Предать сей казус божьей воле

   И тварь избавить от суда!"

   Затем Тургенев стал припоминать и свои старые эпиграммы на своих старых приятелей. Из них лично для меня почти ни одной не было неизвестной. Я, признаюсь, не был их поклонником, никогда не ставил их в ряду с эпиграммами Пушкина и не мог бы ни припомнить, ни записать их при помощи автора.





   Все эти эпиграммы относились еще ко временам той задорной молодости, которая подчас, для острого словца, не пощадит ни матери, ни отца. Эпиграммы, тогда сочиненные Тургеневым, по большей части относились к лицам, которых он любил и с которыми охотно проводил время.

   -- Но что же? -- говорил Тургенев,-- ведь никто же на эти эпиграммы не сердился, кроме Арапетова; тот только один так обиделся, что на много лет перестал со мной кланяться. А Дружинин, например, первый смеялся, когда я прочел ему:

   "Дружинин корчит европейца.

   Как ошибается бедняк!

   Он труп российского гвардейца,

   Одетый в английский пиджак".

   А вот эпиграмма на Кетчера:

   "Вот еще светило мира!

   Кетчер, друг шипучих вин;

   Перепер он нам Шекспира

   На язык родных осин".

   На Н-ко:

   "Исполненный ненужных слов

   И мыслей, ставших общим местом,

   Он красноречья пресным тестом

   Всю землю вымазать готов..."

   То же на одного московского профессора К.:

   "Он хлыщ, но как он тих и скромен,

   Высок и в то же время томен,

   Как старой девы билье-ду;

   Но, возвышаясь постепенно,

   Давно стал скучен несравненно,

   Педант, вареный на меду".

   На В. П. Боткина была большая эпиграмма, пародия на пушкинское стихотворение "Анчар"; но Тургенев тщетно старался ее припомнить, и только один куплет промелькнул в его памяти:

   "К нему читатель не спешит,

   И журналист его боится,

   Панаев сдуру набежит

   И, корчась в муках, дале мчится..."

   Совершенною для меня новостью была только эпиграмма, написанная Тургеневым еще в сороковых годах на Ф. Достоевского, после повести его "Бедные люди". Я никогда прежде не слыхал этой эпиграммы. В ней нет ничего особенно обидного, соль ее далеко не едкая; но Достоевский, уже и в то время болезненный, был не из числа тех юношей, которые, прочтя эпиграмму, отнеслись бы к ней шутя, как Дружинин, или бы охотно ему за нее простили, как Кетчер.

   Достоевский мог совершенно впоследствии забыть эту эпиграмму, но семя вражды, глухое и бессознательное, осталось в нем.